Рождение богов. Тутанкамон на Крите
Шрифт:
— Он, он! Таммузадад!
Дио тоже вскочила. Гневом озаренное лицо ее было грозно, как лицо самой Бритомартис, божественной Девы Ловчихи. Одной рукой схватила она покрывало золотисто-желтое с серебряными пчелками, — Таму узнал его, — а другою — копье. По старой привычке охотницы никогда не выходила из дому без лука или копья. Бросила его с такою силою в куст, что оно могло бы убить человека. Но тотчас опомнилась, побледнела, закрыла руками глаза, чтобы не видеть, и прошептала с ужасом:
— Таму, брат мой, что ты сделал!
— Ничего, не бойся, убежал, — проговорила Эойя, тоже бледнея. —
В тот же день Таммузадад сказал Киниру, сыну Уамарову:
— Помнишь, о чем мы с тобой говорили намедни?
— Помню.
— Дай руку.
Кинир подал руку. Таму ударил по ней, как купец на торгах, и сказал:
— В долю беру тебя, Кинир, сын Уамара, вместе отправим корабль за железом. Ладно?
Еще не веря счастью своему, Кинир взглянул на него исподлобья жадными глазами.
— Как же не ладно, как же не ладно! О, господин мой, да наградят тебя боги! — всхлипнул он и бросился целовать руки его. — А сучку убить?
Таму ответил не сразу. Опустил глаза, как будто задумался. Вспомнил — увидел: на песке, у моря, лежат, обнявшись, «мальчик и девочка», а он, в кусте над обрывом, упал ничком, уткнулся лицом в землю и царапает ее ногтями, как смертельно раненный, хочет грызть: «грызть будешь землю», по слову древнего проклятья. И вдруг над самой головой просвистело копье. О, если бы чуть-чуть пониже!
— А сучку убить? — повторил Кинир, думая, что он не расслышал.
Таммузадад медленно, с усильем, поднял на него глаза и, зная, что будет так, как скажет, — сказал:
— Убей!
V
пел Энгур, сын Нурдагана, на выжженном поле, плоской вершине скалы над заливом, где утром того же дня купались Дио и Эойя.
Старый раб Иштаррамана, Энгур бежал с Таму, когда тот убил, или думал, что убил отца своего; плавал с ним в далеких морях за железом, служил ему верой и правдой, но одряхлел, выжил из ума и стал никуда негоден. По просьбе Таму Дио взяла его к себе в пастухи.
Теплый ладан вересков, мяты, полыни, донника и запах овечьей отары, напоминавший пастуху родные кочевья в степях Сеннаарских, смешивались с морскою соленою свежестью. Медленно всходили облака из-за холмов лиловеющих; медленно паслись овцы и козы; медленно падали звуки свирели, однообразно-унылые, звук за звуком, как слеза за слезою:
О Сыне возлюбленном плач подымается:Ты — деревцо, в саду воды не испившее,Вершиною в поле не расцветавшее;Ты — росток, текучей водой не взлелеянный;Ты — цветок, чьи корни из земли исторгнуты…Дни Таммузова плача наступали каждый год, когда от летнего зноя увядали травы и цветы в родных степях Сеннаара. Вспомнил об этом Энгур и здесь,
на чужбине. Плакала свирель его весь день — то умолкала, то снова плакала.Знойный закат над выжженною цепью холмов уже клубился багровыми дымами, и вечерняя звезда затеплилась, солнечно-белая, Его-Ее звезда — Отрока-Девы, Таммуза-Иштар, а он все еще пел свою бесконечную жалобу о цвете увядшем, боге умершем, Таммузе:
Умер Владыка, умер Таммуз!Псы блуждают в развалинах дома его,На могильную тризну слетаются вороны;Плач похоронный в буре звучит,Звучит в непогоде свирель заунывнаяО, сердце, о, сердце Владыки! О, ребра пронзенные!Сидя над морем на краю обрыва, Дио и Эойя слушали молча. Так тихо потухал закат, так тихо теплилась звезда и плакала свирель, что тишина обнимала и слушавших.
— О чем он плачет? — спросила Эойя.
— О боге умершем, Таммузе, — ответила Дио.
— Таммуз, Озирис, Аттис, Адон ханаанский и ваш Адун, и наш Загрей-Дионис, — все боги умирают?
— Все, или Один во всех.
— Зачем?
— Ты знаешь, зачем.
— Да, знаю: чтобы воскреснуть и воскресить мертвых; так на Горе учат. Да ведь я глупая: не понимаю…
— Не понимаешь, как воскрес?
— Нет, как умер. Разве может Бог умереть?
— Ты и это знаешь.
— Знаю: родился человеком, чтоб умереть… Совсем человеком?
— Совсем.
— Как я, как ты, как все?
— Как все.
— Тут у вас, на Острове, и жил?
— Да.
— Ну, еще бы! Тут и пещера, где родился, и гроб, где погребен: уж значит, тут и жил…
— Зачем ты так говоришь? Как будто не веришь?
— Нет, верю… Иногда верю, а иногда не верю. Не знаю, ничего не знаю, — сказала эта девочка, почти ребенок, так же, как скорбный мудрец, Таму.
— Ну, а как же Он умер? — продолжала Эойя. — Вепрь, говорят, на охоте убил; да ведь это только так говорят. А на самом деле, как?
— Не знаю.
— Нет, знаешь. Скажи, Пчелка!
И спросила ее на ухо, шепотом:
— Люди убили Его?
Дио молча наклонила голову.
О, сердце, о, сердце Владыки! О, ребра пронзенные! — плакала свирель.
— Как страшно он плачет… А за что Его убили? — опять спросила Эойя и, не дожидаясь ответа, зашептала с возрастающим ужасом:
— Мне матушка сказывала: бог Загрей-Дионис родился человеком, Орфеем певцом. Так сладко пел, что звери и камни слушали его, а люди убили, растерзали и разметали члены его на все четыре стороны. Ты об Орфее слышала?
— Да. Он и у нас, на Острове, был.
— Орфей значит Темный. Почему Темный?
— Так люди смеялись над ним, потому что свет казался им тьмою.
— За то и убили?
— За то.
— И если бы опять пришел, опять убили бы?
— Опять.
— А Зенра сказывает, — вспомнила Эойя, — что и Озириса убил Сэт, брат брата, и тоже растерзал и разметал члены его на все четыре стороны…
Помолчала, потом взяла Дио за руку и, глядя на подвешенный к ее запястью талисман-аметист с вырезанным четырехконечным крестиком, спросила: