Рождение мыши
Шрифт:
— Так, может быть, выпьем, Марат? — спрашивает Григорий. — У меня водка в термосе — холодная!
— Ну так что ж! — отвечает шофер, и они опять летят.
Григорий достает термос, отвинчивает пробку, наливает ее всклянь, опрокидывает, раз, и два, и три — и протягивает Марату.
— Ну, будем здоровеньки, — говорит Марат, поворачивая свое желтое лицо. — Дай бог не последнюю! Оп!
Но Григорий уже не слышит его.
«Дорогая моя, ты мне тогда сказала: „Странный ты человек — быть в наше время археологом…“ и пожала плечами. Я так и не понял — как, серьезно ты это или нет? Дорогая! Археология досталась мне не даром. Это для меня не тихая пристань, о нет! Начать с того, что в студенческие годы я грузил уголь на Павелецком вокзале, и пил (нельзя было там не пить), и уставал так, что на семинарах меня спрашивают, а я сплю, — и ничего, кончил отличником. Поехал на Черное море, работал там в местном
Дорогая моя — это стоящая книга. 41-й год. Ухожу на фронт. Протопал от Белой Церкви до Воронежа и от Воронежа до Керчи. Там попал в котел. Диски — все! — гранаты — все! 10 пуль — всё! Схватили чуть не за руки: „Жид?“ — „Нет“. — „Комиссар?“ — „Нет!“ — „Кто же?“ — „Археолог“. Засмеялись и не били. Герр оберст говорил по-французски и английски — он, оказывается, сам доктор, специалист по России. Это был тот специалист! И пошло! От Крыма до Саксонии я прошел все лагеря военнопленных: Феодосия, Киев, Бобруйск, Варшава, Дюссельдорф. Из Дюссельдорфа бежал. Через две недели поймали и лупили. Это было так — под ругань я вылезал с чердака, а возле слухового окна стоял один здоровила (тоже, небось, доктор), держал браунинг за дуло и ждал. Лупил в упор по переносью, как гвозди забивают, — ничего, отлежался и тут!
Доставили в какой-то бестолковый лагерь, а оттуда три месяца на Пражском вокзале — и посадили в военную тюрьму. Вызовет герр лейтенант, а под столом уткнула в лапы нос овчарка, с большого волка: чуть шевельнусь — она вскакивает. А так было ничего. Сначала били резиной, а потом и бить перестали. Когда меня допрашивал шеф, мы курили сигареты и говорили на прекрасном русском языке. Он все хотел узнать, кто мне дал кусок антрацита и научил его бросать в тендер паровоза. Кусок этот лежал тут же, так на вид уголь и уголь, а если бы он попал в топку — от паровоза и пути осталось бы лишь перекрученное железо да, может быть, горсть солдатских пуговиц с номерами. А камера была такая, что в ней и днем горел эдакий желтый лимон с толстой спиралью. А мне все больше снилось Черное море, волны, и я по горло в воде, и надо мной чайки. Солдаты меня днем не будили (полагалось будить), но говорили: „Ти партизен, тебя пук-пук! Эршисен, скоро, скоро“. А коридор убирал какой-то субчик с гнилыми глазками, он тоже говорил: „Наверное, что расстреляют — ты же не в сознании“. Не расстреляли, прохвосты, — перегнали в зондерлагерь. Стало в сто раз хуже. Надзирателями были мошенники, коты, педерасты. Вот они уж и гуляли! Да как! Подойдет к тебе такой кот, сорвет с тебя фуражку и швырнет за колючую проволоку. И теперь так — придешь на вечернюю проверку без фуражки — свалят и разобьют голову сапогами — так ныряй прямо под серпантинку — солдат бьет только в голову!
Работал я там в морге — сортировал и паковал тряпки с покойников. Обувь — в один тюк, одежду — в другой. Это с тех, кто особым составом прибывал во вторую зону. Жить там полагалась с проверки до проверки, то есть сосчитают и айда в печь, — но зато почти не били. Через три месяца я вошел в доверие и по приказу начальника выламывал у покойников золотые зубы. Делалось это такой проволокой с крюком, — я здорово напрактиковался! Что ж, они мертвые, а мне надо было выжить. А фронт между тем все приближался, немцы нервничали, перестали выпускать за зону, и я понял: надо бежать, не то ликвидируют заодно с лагерем и его покойниками. Потому что они уж выкапывали покойников и жгли. Бежал. Попал к нашим, и тут на меня сразу свалились — тиф, воспаление легких, сотрясение мозга; упал с кровати — отнялись ноги, и месяц меня возили на колясочке. Как только встал, приполз в академию — прошу командировать в Азию. Зачем? Там у меня есть одно недоделанное дельце. Ученый секретарь вынул из кармана зеркало и подал мне. „Ну? Таких отправляют в Среднюю Азию? Отправить-то я вас отправлю, да не туда“, — и прислал путевку в санаторий. Тут я встретил вас. Все! С этого момента считаю все с начала».
Он выхватил термос и присосался прямо к горлышку.
— О-о! — сказал с уважением Марат. — Так пить!..
III
Степь кончается сразу. Вверху холмы и солончаки, а под обрывом беспокойная желтая река в воронках и водоворотах. Мечом к мечу стоит над ней осока — и сизый камыш. По влажному песку стелятся
хваткие белые подмаренники и крошечные, как божьи коровки, цветы незабудок.Григорий соскакивает и скатывается на песок. Желтые трясогузки, завидев его, отскакивают в стороны и начинают бегать около самой воды. Ох, как красивы эти дикие берега! Вот растут ивы, и с них свисают шапки белых цветов, но это не ивы цветут — это стоят над желтой рекой мертвые деревья, а на косточках их пышно разлеглась цепкая и хищная «змея» повилика.
Григорий делает несколько шагов и чуть не падает — словно граната взрывается у него под ногами и со свистом проносится над осоками. «Фу, окаянная же сила! Как напугал!»
Марат смеется.
— Чуть на фазана не наступили — вон он где сидел. Недаром Шуру так испугал… ну, купаться будем или поедем?
IV
Доехали. Он, вымытый, в свежем белье, сидит в палатке и ждет чая. Шурочка колдует над спиртовкой и рассказывает:
— Нашли в раскопе пятом жилое помещение и в нем ориентированные вот так (на столе лежит быстрый карандашный набросок, и она, рассказывая, подбегает и что-то дорисовывает) фрагменты посуды, кости, и вот тут — лошадь.
Григорий смотрит.
— Здравствуйте — она-то откуда?
Шурочка улыбается, охотно показывая зубы.
— Мы уж думали: может быть так — лошадь вырвалась из загоревшейся конюшни и, обезумев, вбежала по скату крыши, а бревна и рухнули.
Он сурово смотрит на нежное девичье лицо, на ухо под светлым завитком и соглашается.
— Очень возможно. Это ваша мысль?
Она расцветает, хватает чайник и, с размаху переливая, наполняет ему стакан.
— Но вы обратите внимание на другое: по находкам видно, что борьба шла не везде — сопротивлялись только в центре, а в боковых помещениях сразу перебили всех — там только кости и брошенное оружие.
— И что это, по-вашему, значит?
— Значит, их врагов впустили через боковые входы и изнутри. Было предательство — может быть так, а?
Он молчит.
— Часовой в дворцовых воротах тоже не ждал нападения, раз он сидел и резал по кости.
— И с парфянского образца, Шурочка. — Он встает. — Молодец, умница — от этого и будем исходить. В городе было много парфов, они впустили врага изнутри. — Он берет стакан и пьет. — Так погиб Рим, так погиб Вавилон, так погиб и наш город. Рабы предали господ — вот вам и концепция.
Она вдруг вскакивает.
— Григорий Иванович, — спрашивает она вдохновенно, — вы очень устали? Нет? Григорий Иванович, сейчас полная луна, идемте, я вам покажу, что мы сделали.
Он допивает чай и ставит стакан.
— Пошли, Шура.
V
Город имеет несколько напластований — древнейшее, примерно современное гибели Вавилона, и последнее — большой мусульманский город XIV века с остатками садов, разноцветных дворцов, мечетей, огромной бани.
Все это, конечно, под холмами, а он давно добирался до них. В самый месяц войны ему удалось пролететь над пустыней — сначала все шла степь да степь, и вдруг через ее серую пелену, как через мутное стекло, проступил город: он увидел прямоугольники, квадраты, светлое русло большой дороги, черные решетки внутренних планировок. Прильнув к окну, он смотрел на это чудо. А город все рос и рос — снова стали видны призрачные кварталы, уже не существующие более тысячелетия стены, башни, ворота и на юг от этих ворот и башен — широкая полоса — главная дорога и каналы, каналы, каналы. У него было такое чувство, словно дух города все еще продолжает парить над солончаками, создавая призраки площадей, садов и проспектов.
Все это он увидел всего однажды, но запомнил на всю жизнь. Да что на жизнь! Даже в смертной камере накануне расстрела ему нет-нет да и думалось — а хорошо было бы добраться до этих холмов с заступом.
— Шурочка, — начал он, — там сорок заступов… — И не окончил. Очень громкий, на всю степь, чей-то голос назвал фамилию Нины — и вслед за тем она заговорила сама.
— А у нас теперь и радио есть, — весело оглядываясь, сказала Шура. — Кирилл включает утром и вечером Москву.
Он поднял глаза. Они стояли под громкоговорителем.
VI
Нина читала отрывки из «Цыган». Разговор Алеко с Земфирой. Григорий закрыл глаза и старался поймать хоть что-то знакомое, но сейчас и смех, и голос — все было чужим и холодным. Так иногда, придя в скандальном вдохновении с американского фильма, разговаривала с ним Екатерина Михайловна. Но ему представилось не это, а другое.
Вот он взбесится от тоски, под каким-нибудь предлогом плюнет на все и приедет к ней, а она выйдет к нему на минуту сама, не сядет, его не посадит, мило поговорит с ним минут двадцать, еще поинтересуется чем-нибудь, но тут пробьют часы, и она испугается и воскликнет: «Ох, уже двенадцать! Извините, дорогой, — спешу, спешу, а вы заходите». И он сразу поймет, что такое провалиться сквозь землю.