Рожденный дважды
Шрифт:
— Обманщик! И что ты ей сказал?
— Сказал, что у меня понос. Просидел в туалете, пока она не ушла.
Смеется. Он думал, что все прошло. Вставал на рассвете, солнце катилось по плоскогорью, красное, «как чупа-чупс, полный красителей», заряжал фотоаппарат, шел в лес, к поселкам собирателей каучука, «серингуэрос». И в голове у него зрела мысль остаться, поселиться там монахом-отшельником. Смотрит на меня, улыбается, встряхивает головой:
— Но я же не монах, крошка…
Когда пришла телеграмма от Гойко, он побросал в рюкзак все свои вещи и побежал прямо под проливным дождем, вытянув руку в надежде, что его подберет какой-нибудь грузовик,
Он бодает меня головой, как бык:
— Гляди на меня, несчастная, тебе никуда от меня не деться! Я тебя украду.
Страдание сделало его более мужественным, более смелым. Повзрослевший хулиган. Тянет меня танцевать на лужайку. У него сильные руки, обнимает меня уверенно, как муж. Берет меня за волосы, будто это не голова, а кукурузный початок, прижимает мои губы к своим, дышит мне в рот. Взгляд угрожающий, как у каймана, — только глаза на поверхности воды.
— Гляди на меня!
— А я что делаю?
— Я тебя люблю.
Он танцует как бог, я в его руках — тряпичная кукла. Плечи отведены назад — ни дать ни взять танцор фламенко. Бедра извиваются, безумные ноги подламываются, как у Майкла Джексона. Куда затянет меня этот сумасшедший? В ад? В рай? Стараюсь не думать об этом, впиваясь губами в его губы.
— Это будет праздник, крошка, каждый наш день будет праздником. Я дам тебе все, вот увидишь.
Вечереет, солнце ушло с поляны, где мы расположились. Себина в мятых одежках, оборочки обвисли — маленькая овечка, перепачканная молоком, — уснула на моем плече, потной головкой прижимается к блузе. Запах ее тельца — сладкий мед в сотах пчелиного улья. Что-то неосязаемое парит в воздухе, вьется за жужжанием пчелы… ощущение, что жизнь — как цепочка, звено за звеном, тянется дальше.
На столе, уставленном пустыми бокалами, Диего и Гойко соревнуются в силе рук, сцепившись кистями. Женщины собирают в горшочки из красноватой глины остатки еды.
Сараево внизу, в своем ложе, выстланном среди гор. Солнце гаснет, сполохи последних лучей озаряют небо. Город словно погружен в воду. Словно все — дома, минареты — скопилось там случайно. Словно они, как по волшебству, принесены рекой и могут не сегодня завтра исчезнуть. Как мы, как Себина, как все живое, чье существование для вечности — слишком короткий миг.
Устраиваемся в гостинице «Холидей-Инн», опустевшей после Олимпиады. Поднимаемся в номер, длинная галерея закручивается над холлом. Огромная люстра кажется большой медузой, пойманной в сети. Официанты внизу шевелятся, как морские водоросли. В комнате запах недавнего ремонта, новой мебели, как будто только вчера покинувшей фабрику. Большая кровать, большое окно выходит на проспект. Диего идет в душ, он должен смыть с себя пыль дорог. Я жду его у окна, смотрю на четырехугольник Земальски-музея, краеведческого, на ботанический сад, рядом крутое, как скала, только что выстроенное здание правительства. Диего целует меня в затылок, капли с его мокрых волос падают мне на шею. Мы сливаемся друг с другом, замираем, не разжимая объятий. В этот раз все по-другому: мы научились страдать, научились сдерживать чувства. К чему безрассудность? Мы боимся расплескать то, что так долго копилось в нас.
Так супруги встречаются после долгой разлуки. Диего лежит с закрытыми глазами, возбуждение спало. Говорит, как сильно скучал без меня. Сейчас он так опьянен моей близостью, что не может до конца насладиться этим счастьем.Он целует мой потный затылок, треплет волосы:
— Вот здесь, чувствуешь… здесь, на затылке, зарождается жизнь. Затылок — это река, это судьба.
— Откуда ты знаешь?
Крепко прижавшись друг к другу, засыпаем. Солнечный свет залил всю комнату, разбудил нас. Заказываем завтрак в номер. Официант стучится в дверь, вталкивает тележку. Вскоре поднос оказывается на полу, рядом со смятыми полотенцами. Мы снова замираем в объятиях. Я лежу на спине, голые груди торчат в разные стороны. Диего фотографирует мой живот, нацеливает объектив на пупок. Ближе к обеду начинаем одеваться. Диего не может найти носки, свешивает голову, смотрит под кроватью. С противоположной стороны свешиваю голову я — так и глядим друг на друга, вниз головой, с разных сторон кровати. В аэропорту он спрашивает:
— Что же мне делать?
— Жди меня.
У него грустное лицо. Рюкзак, набитый грязным бельем, валяется на полу, и Диего пытается застегнуть ржавую пряжку.
— Я знаю, я не нужен тебе, это же черным по белому написано.
— Где написано?
Он идет в туалет и вскоре возвращается, прижимая ладонь ко лбу:
— Вот где написано.
Убирает руку. На лбу у него шариковой ручкой выведено: «МУДАК». Пытаюсь оттереть чернила пальцем, остаются фиолетовые разводы.
— Ты с ума сошел.
— Я больше так не могу.
Возвращаюсь домой, в это время Фабио еще на работе. Собираю свои вещи, складываю их в картонные коробки — не хочу брать чемодан Фабио. Сажусь на диван, закуриваю, включаю телевизор. Идут новости. Глаза диктора скрыты за очками с толстыми стеклами, голова воткнута в маленькие квадратные плечи. За его спиной — университет Ла Сапиенца, мертвое тело, брошенное в салоне автомобиля. Далее — белая листовка с машинописным текстом и пятиконечная звезда «Красных бригад». Далее — купола собора на Красной площади. Несколько дней назад умер Черненко. На экране появляется лицо нового генерального секретаря КПСС. Симпатичный господин в черном пальто, распахнутом на груди порывом ветра. Улыбается.
Лицо у него круглое, как у пекаря, на лбу родимое пятно, похожее на очертания материка.
Возвращается Фабио, бросает спортивную сумку на пол. Удивлен, что я уже дома. Рассказываю ему все. Он молчит, произносит только:
— Погоди, дай собраться с мыслями.
Смотрит по сторонам: квартира принадлежит ему, оценивает взглядом, всё ли на месте… Кажется, он уже смирился с тем, что случилось, ни о чем меня не спрашивает. Потом он все-таки плачет. Выходит из душа с красными опухшими глазами. Достает из холодильника молоко и пьет прямо из пакета. Я говорю, что надо бы посмотреть срок годности. Он сплевывает молоко в раковину.
— Черт! — говорит. — Оно свернулось. — В глазах тревога, спрашивает, будет ли ему теперь плохо.
— Нет, — отвечаю, — ничего страшного, это как йогурт.
— Я буду по тебе скучать. — Он уже собрался с мыслями, больше не плачет.
Фабио помогает мне снести вещи вниз. Ручейки пота стекают у него по лбу. В дверях лифта его чуть не зажало; пока мы едем вниз, он разглядывает в зеркале свои накачанные руки. Говорю ему спасибо, обнимаю. Как будто прощаюсь с консьержем, надолго уезжая из дому.