Рожденный дважды
Шрифт:
— Ты, однако, тяжелая!
— То su misi'ci,это мышцы, — отвечает Себина.
Гойко теперь жил сам по себе, но каждый вечер заезжал за Себиной. Ждал ее в раздевалке, иногда помогал высушить волосы, иногда нахлобучивал ей на голову шапку — и вперед. Когда был в ударе, вел ее перекусить в одну из забегаловок с высокими стульями. Она ела пончик с яблоками и медом, одежда потом долго пахла жареным. Они болтали о том о сем. Он спрашивал ее про школу, как старший брат, как отец, которого у нее не было. Себина так тараторила, что Гойко с трудом за
— Я в секции самая маленькая…
Брат ей вытирал рот своей рукой:
— Маленькие крепче стоят на земле.
Если ей было грустно, он читал ей свои стихи:
Девочка сидела на земле Перед костром из лепестков, Они казались зимним огнем. «Помоги мне, я устала». Мы обрывали розы до самого заката В запахе слишком сладком, Дурманящем, как наркотик. «Кто выпьет всю эту водку?» — Я ее спросил. «Ты, если вернешься». Я не уверен был, что найду дорогу. Она помахала мне из окна: Лицо из мягкого гипса, Руки, окровавленные лепестками.Себине нравились стихи брата, но она задавала слишком много вопросов.
Он отвечал ей:
— Стихи невозможно объяснить, их надо почувствовать. Если они найдут для себя местечко, у тебя зачешется внутри.
— А где это местечко?
— Надо искать.
Себина кривила рот, недоверчиво смотрела на брата. Трогала свой живот, руки, ноги:
— В ноге тоже может быть?
— Низковато.
— А я чувствую, что у меня там чешется от твоих стихов.
Гойко сажал ее на плечи, поднимался по лестнице родительского дома и вручал сестру Мирне.
В ресторане мы заказали питу с разными начинками — с мясом, с картошкой, с тыквой. Себина зевала, глаза у нее соловели, ее клонило в сон, но она держалась, не капризничала. Подложила руку под голову и заснула прямо на столе.
Мы продолжали болтать. Диего взял у Гойко сигарету, выкрошил табак, достал коробочку и сделал косяк. Гойко насмешливо посмотрел на него:
— И давно ты наркоман?
— Это не наркотик, это травка.
— Ну тогда покурим. — Гойко затянулся первым.
— Здесь ребенок, — сказала я.
— Ребенок спит, — ответил Гойко.
Они курили по очереди, а я гладила волосы Себины, потом наклонилась и уткнулась носом в ее теплый затылок. Этот запах, он остался прежним — запах молока, запах леса. Я подумала, что так пахнет будущее, оно опять было перед нами, как раньше. В зеркале на стене отражались наши тела, и мне показалось, что время ничего у нас не забрало. Диего сидел неподвижно и плакал. Скорее всего, он даже не замечал, что по щекам у него текут слезы. Я коснулась его плеча.
— Мне хорошо, — ответил он, — просто божественно.
Возвращались мы пешком, шли по
знакомым улочкам. Себина спала на плече у брата, безвольно болтающиеся руки белели в свете фонарей.Было ужасно холодно, я сжала пальчики Себины — они были ледяные. Мы поспешили в гостиницу — красная дверь, маленький, по-домашнему уютный холл. Гойко не хотел уходить от нас, да и нам хотелось побыть с ним подольше. Ему удалось найти самую большую комнату, с деревянным полом и большим теплым ковром. Он упал на кровать:
— Я здесь немного вздремнул…
Покрывало и в самом деле было смято.
— Все еще занимаетесь любовью, вы двое?
Поездка вымотала нас, и, несмотря на холод, мы были какие-то вялые.
— Мы так умаялись, просто умираем.
— Мертвым легче заниматься любовью; когда душа отлегла, ты летишь за ней.
Гойко включает телевизор. Выступает Караджич — волосы уложены феном, розовый кукольный грим, — дает какое-то бесконечное накатанное интервью. Рассказывает о том, как он был психиатром и поэтом. Прямо по кадру бегут строчки его стихов. Гойко читает их и плюется:
— Сумасшедший черногорец! — Он чешет голову, плечо, как будто на него внезапно напал ужасный зуд. — Как можно верить такому придурку?
— Придурков надо опасаться… — Диего падает на кровать, вытянутая рука рядом с Себиной.
Она так и не проснулась, лежит, как брат ее уложил.
— Ты не хочешь раздеться? — спрашиваю я Диего, но он уже спит.
Гойко закуривает. Я прошу его отойти к окну, он открывает форточку, дымит в нее, стряхивает пепел.
На часах почти три.
— Что вы делали в Белграде?
Мы сидим на краешке кровати… я, не поднимая головы, рассказываю о поездке на Украину, о тех женщинах. Гойко смотрит на меня серьезно и вдруг начинает хохотать:
— С ума сошла? Хотела, чтобы шлюха родила тебе сына?
Диего спит рядом, раскинулся, как большой ребенок.
— Даже салфетку не снял…
Действительно, салфетка из ресторана заправлена под воротник свитера. Гойко снимает с Диего салфетку, сморкается в нее. Притворяется, что плачет, бьется головой о стену.
— Почему? Почему такая несправедливость? Если бы вам нужен был мужчина…
Он обнимает меня, щекочет, я вяло прогоняю его.
— Я не знаю, что мне делать… мне так плохо.
Встаю, снимаю с Диего сапоги, старые заслуженные камперос, прошедшие огонь и воду. Гойко наблюдает за этим усталым жестом материнской заботы:
— Боишься потерять его, правда?
— Мне уже тридцать семь.
— Он никогда не уйдет от тебя.
Бросаю сапоги на пол, снимаю с Диего носки. Смотрю на эти слегка красноватые длинные ступни:
— Хочу, чтобы у моего сына были такие же ноги.
— Что хорошего в этих ногах? — морщится Гойко.
— Это его ноги.
— Ну да…
Поскрипывает открытая форточка, Гойко закрывает ее. Глубокая ночь. Видны шпили собора, маленькие кресты на них кажутся стеклянными…
Так мы и спали вчетвером на одной кровати. Гойко слишком устал, чтобы нести сестру на руках до дому. Я не собиралась спать, лежала на самом краю, напряженная, как лезвие ножа. Наконец меня сморил короткий утренний сон. Первое, что я увидела, когда открыла глаза, было личико Себины. Она встала раньше всех, умылась и причесалась.