Рожденный дважды
Шрифт:
Первый вкусный ужин за последнее время: макаем хлеб в соус, открываем еще одну бутылку пива. Папа курит, вспоминая мое детство, когда я была противной девчонкой, слишком погруженной в себя, и никому не нравилась, поэтому он всегда был только со мной, а я — с ним.
Пользуясь случаем, Диего просит рассказать обо мне еще. И папа встает, передразнивает меня. Скрестил руки, как я когда-то делала, считая себя лучше других. Мне стало грустно при воспоминании о детстве.
— Матушка Аббатиса — вот как звала ее бабушка… — смеется.
Я легонько ударяю его по руке.
Диего смотрит на нас, какой прекрасный вечер.
Мы еще об этом не знаем, но он будет последним вечером, который мы провели вместе. Хотя, возможно,
Тайная вечеря молодого апостола. Он купался, мокрые волосы собраны в хвостик. Курит косяк, папа просит сделать затяжку.
— Папа, ты что?
Пожимает плечами:
— А что особенного…
Папа пошел спать веселым, а мы спустились поесть мороженого. В ночной бар на пляже, где посетители танцевали на круглой бетонированной площадке: девушки, черные, как негритянки, с огромными белыми серьгами в ушах, с длинными челками, как у шнауцеров, и парни с прилизанными волосами, в облегающих ярких майках… местный туризм, люди, потянувшиеся из центральных районов на побережье.
Потом Диего просит меня заняться любовью. Закрывает глаза. Мне знакомо это жалобное поскуливание кутенка, который тычется вслепую в поисках молока… мы сидели на пляже, как два подростка, слушая грохот, доносящийся из дискотеки, гул голосов из бара…
— Пойдем домой…
Стащил меня на песок, между лежаками. Впился в меня, точно весло в свою уключину, боролся посреди ночного безлюдья, будто спасая меня от бушующих волн.
Наутро я проснулась одна. Легли спать мы уже дома, скомканная постель была вся в песке. Я подумала, что Диего пошел в бар за круассанами и газетами. Он вставал голодный, и завтрак — единственная еда, в которой он по-настоящему нуждался. На мгновение я представила, как он, насытившись, наслаждается ранним солнцем, сидя за пластиковым столиком.
Я спустилась кое-что купить, гараж был открыт. Папа наводил порядок на полках, отчищал цилиндровый ключ от ржавчины тряпкой, пропитанной скипидаром.
— А где Диего?
Пакет с половинкой арбуза и помидорами выпал из моих рук. Я оперлась о прохладную стену.
Папа оторвал взгляд от ключа. Сделал пару шагов в мою сторону:
— Прости.
Он говорит медленно, как некогда перед студентами. Я слушаю его в этой странной обстановке, в гараже, похожем на ангар. Говорит, что Диего приехал сюда именно для этого, чтобы покинуть страну, потому что Анкона отсюда в двух шагах. Папа пытался его разубедить, но… Качает головой.
Тогда он купил для Диего бронежилет на складе военной одежды.
— Очень хороший, — говорит, — с металлическими вставками… какие носят в Северной Ирландии…
В его глазах сумасшедший блеск. Смотрю на него и думаю, что он спятил.
Представляю себе моего бедного старика, который примеряет тот жилет, ощупывает его, бьет по нему кулаком, проверяя на прочность. И потом надевает на костлявые плечи сына, которого у него никогда не было, юноши, которого любит, но отпускает на войну.
Стучит по голове костяшками пальцев.
Отчаявшийся виноватый вид. Чуть ли не просит у меня помощи. И что?
В ангаре стоит мой детский велосипед с белой корзиночкой. Мы вместе катались среди сосен: я впереди, он чуть сзади. Ненавижу всю свою жизнь… свое детство, бесполезную зрелость.
— Вот, возьми…
Сложенный листок в клетку вырван из блокнота. Без конверта, словно ему нечего больше скрывать.
Всего одна строчка.
«ЛЮБИМАЯ, Я УЕЗЖАЮ. ДИЕГО»
В Риме мне каждую ночь снилась его поездка. Мотоцикл, пробирающийся по тропам, контролируемым незаконной милицией. Мальчишеское лицо, глаза устало всматриваются в темноту этой земли, где больше нет света.
Я жила перед телевизором. Видела пепелище Национальной
библиотеки. Диктор сказал, что город окутан пеленой пепла. Все книги, хранившиеся там веками, превратились в густой рой пчел с черными крыльями. Этот землистого цвета снег, прошедший в августе, похоронил память людей. Символ открытого города, его культурных традиций, перемешанных, как вода. Миляцка почернела от сажи, превратилась в длинную траурную ленту. Я подумала, что от библиотеки, наверное, ничего не осталось. Помню, худенькая девушка в очках снимала книги с полок, несла их по длинному коридору, стопкой по три-четыре тома максимум. Почтительно, осторожно ступала, боясь уронить, будто несла маленького ребенка, потом раскладывала книги перед студентами, вместе с инструкцией, и просила осторожно перелистывать страницы.Теперь она, должно быть, там, ползает на четвереньках, вся в саже, как в крови, среди других молодых добровольцев, которые роются, пытаясь спасти хоть какие-то страницы, какую-то часть себя среди этой расправы. На один миг мне показалось, что я увидела Диего, но нет, это был не он, кто-то другой.
Потом он позвонил:
— Это я.
Его голос, металлический, удивительно близкий.
— Ты где? Где ты?!
Он говорил по спутниковой связи из «Холидей-Инн», с мобильного телефона корреспондента канадского телевидения. Он звонил из вестибюля, стоял адский шум, кто-то рядом орал на английском, я слышала даже смех, более отдаленный, но различимый.
— Как ты?.. Говори громче!
— У меня все в порядке, все хорошо.
Он казался невероятно спокойным.
Я спросила, как он доехал. Диего помолчал, — казалось, он об этом уже забыл. Рассказал, что пробирался через Черногорию, слушал мессу… единственный мужчина в толпе плачущих крестьянок. В сербских анклавах мальчишки приветствовали его, поднимая три пальца. Его останавливали все: сербы, хорваты, мусульманские «зеленые береты», но журналистского удостоверения и нескольких сотен марок оказывалось достаточно. Последний, наиболее коварный отрезок, горный перевал через Игман, охраняли три бронетранспортера ООН, сопровождающие грузовики с гуманитарной помощью.
Я так много хотела сказать ему… Ждала этого момента целую неделю, не выходила из дому, сидела, не отрываясь от телевизора, а сейчас совершенно растерялась.
Сказала какую-то глупость:
— В тебя не стреляли?
Он сделал паузу, ответил, прокашлявшись:
— Пока нет, нет…
Спросила про Гойко и Себину, Велиду и Йована, Ану и других.
Все были живы.
— А Аска? Ты видел ее?
Я застыла, опустив руку с зажатой в ней трубкой, которая издавала короткие гудки, не решаясь повесить ее, будто Диего мог вернуться издалека…
Он благополучно проделал многокилометровый путь через горящие деревни, минные поля, взорванные мосты и вернулся в город, из которого другие пытались унести ноги. Двигался наперерез эшелонам с беженцами, сиротам, бегущим из осады. Теперь он был там, в том гробу.
Я позвонила папе:
— Он добрался.
Слышала, как он плакал, откашливаясь, прочищая стиснутое горло.
— Он сказал, где живет?
— Я ничего не знаю, папа.
Моим фронтом стал этот безмятежный город, этот чистый и опустевший без Диего дом. Нигде больше не валялись его джинсы, окурки, катушки пленок, закатившиеся под диван. Весь беспорядок принадлежал только ему, а может, и жизнь тоже. Одна, я ничего не разбрасывала, прозябала. Была никем, без всякого запаха. Ела и тут же мыла за собой тарелку. Постель всегда оставалась нетронутой. Сидела перед пианино, оно мне казалось огромной белой урной, вмещающей прах наших лучших дней. Ждала мира, постановлений ООН. Слушала папу римского, умолявшего сложить оружие. Тем временем в Женеве виновники кошмара пили минеральную воду.