Рождественские и новогодние рассказы забытых русских классиков
Шрифт:
Тут он подал мне указательный палец, и я со страхом сжал обеими руками холодный перстень на пальце. Потом они сели в карету и поехали себе, а я остался тут на улице и с полчаса мерз и дрожал, не понимая, что это такое случилось со мною; в голове что-то шумело, и в глазах искорки сверкали… Я думал, думал и ничего не придумал, а домой, к себе, то есть на квартиру, как-то стыдно было; так уж я рассчитался и хоть багажа своего не вывез оттуда, но заявил, что женюсь и переезжаю в женину квартиру… Ах, какая тоска на меня напала – тоска от того, что в толк я не мог взять ничего, сам себе не мог поверить, что со мною случилась такая комедия наяву, а не во сне, не в театре. Вот я и пошел себе куда глаза глядят… иду и голову ломаю соображением, а сердце-то так и рвется от тоски и горя… вдруг глядь в сторону: красный фонарь мелькнул перед моими глазами; дай-ка, подумал я, зайду сюда, в трактир, порассудить о своем положении, отогреться немножко и душу замученную отвести чайком. Я и зашел в этот самый трактир, где и теперь нахожусь. Зашел я в трактир и вижу, что наша братья гуляет… то есть не столько гуляет, сколько ругается с буфетчиком и свою амбицию выставляет в разных
Та к вот, господа, при этом-то горьком случае я напился в первый раз в жизни и тут же всем моим приятелям, с которыми, впрочем, в первый раз встретился, рассказал свою горестную историю…
Тогда все начали смеяться надо мною, так что я, как ни был пьян, все-таки чуть не умер от стыда. И стали они с разными насмешками надо мною расспрашивать меня обо всем подробно; я решился уж заодно признаваться и подробно – признался и в том, что не больше как полчаса тому получил от Владимира Андреевича двадцать тысяч, которые у меня в кармане. Когда я признался во всем этом откровенно, они вдруг перестали смеяться надо мною и начали глубоко сожалеть обо мне, сказали, чтоб я распорядился об ужине, и вдруг сами начали распоряжаться всем, а потом начали громко сожалеть обо мне и осуждать мою жену и Владимира Андреича. Потом начали шуметь и сговариваться о чем-то таком… Стали поздравлять меня и просить у меня денег, и я бросил им свой бумажник; они кинулись на него и снова зашумели между собою. Мне было очень весело, и я все хохотал, а приятели мои уже затевали драку. Тут явился трактирщик, разобрал дело, отобрал у них мои деньги, пересчитал и отдал буфетчику на сохранение, а мне оставил какую-то небольшую бумажку. Приятели сначала горячились, а потом уговорили меня идти с ними ночевать куда-то. Трактирщик хотел отправить меня домой с своим служителем, но я не захотел: мне было так весело на ту пору, что я хотел провести время с приятелями, и так как я уже был совершенно «готов», то меня вели под руки два человека, еще не совсем готовые… Ну и привели меня куда-то, бросили на диван, вынули у меня из кармана бумажку, которую оставил мне трактирщик, и больше я уж ничего не помню: я совершенно обеспамятел и очнулся только на другой день, часов в десять, от толчков, которые кто-то давал мне под бок.
Я открыл глаза и увидел одного из вчерашних приятелей. Он сказал мне, чтоб я вставал и шел поскорее с ним. Я повиновался; голова у меня трещала, и я чувствовал уныние смертельное.
Приятель уже на пути признался мне, что он даже в должность свою не пошел для того только, чтоб сохранить меня, что скоро, может быть, через час, а не то так и следом за нами появятся прочие приятели, которых я угощал вчера; что они будут всячески стараться искусить и соблазнить меня, потому что они известные во всем Петербурге мошенники и живут только тем, что шляются по всем трактирам, привязываются к хорошим посетителям, подбираются к пьяным и обирают их или затевают ссору с мастеровыми и простыми русскими людьми, сами на себя накликают пощечину или другой какой гостинец, а потом уж тянут бедного, запуганного человека в полицию: ты, дескать, кто таков? Я вот каков – благородный дворянин; плати, говорит, такой-сякой, – бесчестие по рангу – наличными деньгами! Вот какие были приятели, на которых наткнулся я в этом трактире, и я был очень благодарен ему, что он предупредил меня; он притом напомнил мне, где я оставил деньги на сохранение по его совету, и пояснил, что готов даже на виселицу и к самому черту, только бы сберечь меня.
Мы пришли в трактир. Я потребовал свои деньги, и мне их отдали; потом я хотел угостить приятеля за его попечения обо мне, но он поблагодарил меня и сказал, что ничего от меня не хочет, а старался за меня по доброте души, как за своего брата родного, как за себя самого, а впрочем, если мне угодно, он готов сделать мне компанию, чтоб меня не обидеть, только не здесь, а в другом месте, потому что сюда, того и смотри, нагрянут вчерашние приятели. Я согласился идти, куда он хочет, и он повел меня отсюда в другой какой-то до крайности гадкий, но, по его словам, совершенно безопасный для меня трактир. Там он посоветовал мне опохмелиться, чтоб голова не болела, и тут же сам распорядился о похмелье… При этом случае, господа, я в первый раз узнал, что значит для пропащего человека похмелье, и почему он тоскует с похмелья, и почему он напивается усердно с похмелья…
Потом он стал рассказывать мне, какая с ним самим случилась история: есть у него жена и дети, а содержать их нечем, и холодно притом, места порядочного или хоть какого-нибудь он не имеет, а времена пришли скверные, дворник из квартиры гонит, да сверх того его обокрали на днях – все будто бы именье, какое там у него было, повытаскали из квартиры. После того он заплакал горькими слезами и потребовал закуску и вина; потом кинулся ко мне на шею и начал меня целовать и
называть благороднейшим человеком в мире. При этом случае пришло мне в голову, что я не знаю даже, как зовут моего приятеля, и спросил у него. Он отвечал, что имя и звание человеческое ничего не значат, главное дело – душа, впрочем, он не отпирается, что зовут его Лукьян Карпович Судаков и звание имеет – как все, а денег – ни гроша. Я предложил ему двадцатипятирублевую бумажку, чтоб его не обидеть, взаймы. Он залился горючими слезами и сказал мне, что век свой не встречал такого благородного человека и что недаром он почувствовал ко мне приятельское расположение еще вчера, как только я вошел в трактир город Новый Китай. Потом признался он мне, от искреннего сердца, что если уж так, то дал бы я ему сто рублей ассигнациями на две недели, что ли, а он по гроб свой не забудет моего добра. Я снова начинал хмелеть; головная боль у меня прошла, и мне становилось почему-то весело, так что я часто ни с того ни с сего принимался смеяться и хохотать. Я дал ему сто рублей и предложил съездить со мною в мою квартиру; он согласился. По дороге мы останавливались у разных заведений, чтоб подкрепиться, и я уж не помню, как очутился в своей квартире. На другой уже день хозяин мой, все тот же Макар Иваныч Горчицын, сказывал мне, что приехал я с кем-то в жалостном состоянии, что человек, который меня привез, очень заботился о том, чтоб уложить меня спать, и долго со мною возился, и ушел тогда уже, когда я уснул. В это время я чувствовал те же страдания, что и накануне, – и вдруг вспомнил, что можно поправиться.Но представьте, господа, мое положение, когда я не нашел у себя ни гроша из нескольких тысяч рублей, которые со мной были! Оставался один ломбардный билет на десять тысяч… А голова у меня трещала. Лукьян Карпыч, Владимир Андреич, Надежда Львовна беспрерывно мелькали перед моими глазами и как будто дразнили меня. Я дрожал от страшного холода, который замораживал кровь. Я, наконец, не мог опомниться и одуматься хорошенько. Хозяин спрашивал, что со мною случилось, где жена моя и прочее; я рассказал ему. Потом, кинулся я к менялам и, обратив свой ломбардный билет в деньги, снова зашел в какое-то заведение, чтоб поправиться, а потом уж и за разум взяться…
Тут, господа… да и к чему уж повторять все подробности! Этот день я провел так же, как и предшествующий, следующий день тоже, и так целый месяц жил в каком-то новом для меня мире. Около меня, наяву или в воображении, мелькали разные лица: они жили со мною, угощали меня, обирали меня, и я ничему не противился. Я спешил тушить каждую искру сознания, зарождавшегося во мне после долгого сна. В тот месяц я совершенно изменился во всем…
Несчастное происшествие, доставившее мне деньги, было забыто… Только тоска иногда грызла меня даже в час опьянения… Я рвал на себе волосы в отчаянии, чувствуя свое бессилие остановиться и опамятоваться… Наконец я остановился и опамятовался… Первое, что я вспомнил и почувствовал, было то, что все деньги мои издержаны и мне нечем поправиться… Три дня после того я пролежал больной, все еще в чаду, истощенный и обезумевший от всего, что случилось со мною. Потом я решился выйти и как-то случайно очутился у одного дома, где погубили меня безвозвратно. Я думал, думал – и решил, что имею же какое-нибудь право прийти к своей жене, и пришел. Меня, впрочем, попросили подождать в передней, а в зеленую комнату и не пустил трехполенный мерзавец, даже спросил, как обо мне доложить, но, посмотрев на меня пристально, узнал меня – вероятно, что узнал и мою историю… Он ушел к моей жене и через несколько минут вышел ко мне с ответом, что барыня нездорова и никого не принимает, а вот вам, говорит, пять рублей ассигнациями. Я… ах, господа! Если б вы знали, какую грозу готовил я жене моей, какие планы насчет справедливости и правосудия строил я, и все разрушилось вдруг перед синей ассигнацией!.. Деньга, деньга!.. Как только я взглянул на нее, разум мой помутился совершенно… Я был и болен, и голоден, и, главное, хотел пить, то есть выпить! Я взял бумажку, поклонился мерзавцу и вышел…
На этой фразе Рожков остановил рассказчика.
– Та к вы так-то с тех пор и живете себе одни? Все тем же порядком?
– Все тем же порядком! – отвечал он. – Нет ли, господа, табачку?
– Табачку нет, а если чего-нибудь другого…
– Холерной, вы думаете?
– Да, например, холерной…
– С благодарностью за ваше здоровье, господа.
– Та к прикажите. Гей, буфетчик! Вели подать господину… этому господину…
– Переулков, Евстигней Лукьяныч, – шепнул рассказчик.
– Господину Переулкову вели подать туда, в ту комнату, этой гадости…
– Холерной.
– Да, бишь, холерной, что ли. Ну и закуску хорошую, какую ему угодно.
– Московскую…
– Московскую закуску.
– Нет-с, это селянка такая есть, московская: весьма отличный вкус имеет.
– Ну, селянку…
Холерная янтарного цвета двинулась на подносе в сияющем сосуде, и вслед за нею поплелся в другую комнату радостный желудок господина Переулкова.
– Заставил же ты меня выслушать эту историю!
– Она тебе кажется не любопытною?
– Пошлою, потому что это весьма обыкновенная история.
– Для меня в ней другой интерес… Но ты идешь?
– Мне пора, пора. Вот тебе мой адрес. В одиннадцать часов, не позже, ты должен быть у меня… Теперь, если хочешь, поедем вместе, пока тебе одна дорога.
– Ты довезешь меня до господина Макарова, в Мещанской: господину Макарову поручил я на сохранение мой гардероб. Прощай, Иван Моисеич, до свидания! Видишь, ты заметил, что у меня дела поправляются. То-то! Я к тебе, Иван Моисеич, через недельку, на днях, может быть… до свидания…
Таким образом кандидат Зарницын выходил из трактира «Нового Китая» с совершенно восстановленным духом и вообще настроенный, как следует, по-праздничному. Усевшись с Рожковым на извозчика, он обратился к своему приятелю с вопросом:
– Как ты думаешь… Ты ни к какому заключению не пришел после того, что выслушал историю господина Переулкова?
– Пришел.
– Именно?
– Пришел к тому заключению, что не он первый и не он последний в Петербурге бедный муж, да утешит его эта аксиома!