Розы и хризантемы
Шрифт:
— Почему?
— В жару пить нельзя, — объясняет врач Ирина Самойловна. — Потому что когда человек пьет, он потеет. А вместе с потом из организма выделяется соль. И это очень вредно.
— Во, чудеса! — говорит Оля.
— В крайнем случае один глоточек — если уж совсем невтерпеж, не больше. И всем надеть панамки! — командует Вера Алексеевна. — Все — в добрый час, счастливый путь! Возвращайтесь
Мы надеваем панамки и двигаемся. Идем на канал. Может, если бы Славик Озерский, и Толя Червинский, и Боря Аникин знали, что мы все равно всем лагерем пойдем на канал, может, они не сбежали бы тогда ночью. А теперь Боря живет в изоляторе один и никуда не ходит. Вера Алексеевна их всех троих отправила в Москву: и Славика, и Толю, и Борю, но Славик и Толя там остались, а Борю отец даже на порог не пустил — сказал, что не для того он отправлял сына в пионерский лагерь и платил деньги за путевку, чтобы через две недели получить обратно — из-за его хулиганства. Так что Боря вернулся. На поезде ехал без билета и прятался от контролера, а потом шел от станции семнадцать километров пешком. После этого Вера Алексеевна уже не решилась отправить его снова в Москву. Он живет теперь в изоляторе, но девочки все-таки иногда бегают туда проведать его и переговариваются с ним через окошко.
Все девочки останавливаются и пьют воду — хоть Ирина Самойловна и предупредила, что это вредно. А я не пью.
— Неужели тебе не хочется пить? — удивляется Риша.
— Что значит — не хочется? Если нельзя, то и не хочется.
— Совершенно не хочется?
— Совершенно не хочется.
— А если тебе скажут, что и есть вредно? И есть не будешь?
— Не знаю… Может, и есть не буду.
— Вернулись, походники? Ну, молодцы! — встречает нас Вера Алексеевна. — Купались?
— Купались! — отвечаем мы хором.
— Канал переплывали?
— Нет!!!
— Ну, молодцы! Ну, умники! А у меня тут для вас сюрприз! Угадайте какой?
— Почта! — кричит кто-то.
— Верно, почта! — Она потрясает над головой пачкой писем и начинает раздавать по одному.
Каждый, кому есть письмо, должен плясать. Вера Алексеевна называет фамилию, и надо плясать.
Иначе она не отдаст. Мне тоже есть письмо.— Пляши!
Я не хочу.
— Нет, нет, даже и не думай — не получишь!..
Я не хочу… Я не умею плясать… Я хочу свое письмо. Письма оплачиваются марками, а не плясками.
— Не задерживай, пляши! — требуют вокруг.
Я пляшу. Ни на кого не смотрю и кое-как пляшу. Получаю наконец свое письмо, разрываю конверт, иду по направлению к столовой и на ходу читаю.
«Как жаль, — пишет мама, — что тебе не выдали той вишни, что я отправила. Что же с ней случилось, не понимаю? Два кило отличнейшей вишни, специально купила на базаре».
Что тут не понимать? Она обдала ее кипятком! Неудивительно, что вишня сгнила в дороге. Ирина Самойловна показала мне — вишня была вся коричневая, пришлось ее выкинуть. Не отдали, чтобы я не вздумала съесть эту гниль. Я даже плакала, так мне было обидно. Но это, конечно, не помогло. Почему другие мамы догадываются слать печенье, вафли, сухари, а моя непременно должна была положить вишню? Ладно, теперь это уже не важно…
«У нас Настя Ананьева, представь себе, отравилась раками. Отец твой достал где-то раков, я их сварила, полную кастрюлю (я обожаю раков), а тут как раз зашла Настя и спрашивает: „Что это у вас?“ Она, оказывается, представления не имела, что их едят. Я уговорила ее взять одного…»
Я переворачиваю страничку:
«Счастье, что сама не успела попробовать. Она-то здоровая баба, и то два дня была, можно сказать, в очень тяжелом состоянии. Но в конце концов обошлось, а я бы, верно, уже отдала богу душу. Ты пишешь, что у вас жарко. Не знаю, я бы этого не сказала. Хотя я сейчас вообще почти не выхожу. Незачем как-то. Нет ни сил, ни настроения. 17-го числа умерла мама…»
Умерла… мама?.. Бабушка?.. Бабушка… умерла?!
Пальцы у меня разжимаются… Что-то очень тяжелое подымается из живота и ударяет в грудь. В то место, где сердце.
Бабушка… умерла…
Синее — голубенькое небо… И в нем три листочка… Три беленьких листика… Трепещут. Нет, даже не трепещут. Лежат… Стоят в воздухе. В голубеньком небе. Три беленьких листа.
Тихо…