Рублев
Шрифт:
А этот печальный опыт учил, что мир непознаваем, что горькая судьба людей — следствие первородного греха, что высший долг человека и высшая мудрость его — терпение.
Средневековое общество Руси не в состоянии было еще искать начала и концы человеческих невзгод в условиях собственного существования.
Оно ищет эти начала и концы в несовершенстве личности и верит, что исправить мир можно одним лишь духовным приобщением каждого к «истинному» учению.
Но в таком случае, если быть последовательным и искренним, надо не только провозглашать эти истины, но и следовать им на деле!
Вот почему для некоторых русских людей XIV и XV веков
Все творчество Андрея Рублева, исполненное любви к людям, свидетельствует, что он воспринимал монашество именно как «служение человеку».
Так должен был он пожертвовать и первой любовью своей.
Смешно осуждать это. Можно лишь взволнованно думать о погибшем чувстве, о чьей-то горькой судьбе, о чьих-то нам неведомых слезах и лишь гадать, в лике какой из жен икон и росписей своих сохранил художник неповторимые черты той, что стала когда-то источником его вечной радости и муки.
И вот восторженный, глубоко и искренне верующий, готовый во имя веры подавить самое яркое влечение, сталкивается он лицом к лицу с «прозой» жизни, воплощаемой в Никоне.
Игумен Святой Троицы хочет строить благополучие церкви на труде и поте меньших братьев — крестьян, заводит холопов.
Это волнует часть братии. И неминуемо вызывает смятение, негодующий взрыв в душах Андрея и Даниила. В их глазах Никон — отступник, нарушитель заповедей Сергия, учившего, что есть можно лишь тот кусок хлеба, что заработан самим тобою.
Летописи и жития промолчали о том, что происходит в ту пору между игуменом и двумя живописцами. Лишь глухой отзвук какой-то крепкой ссоры слышится в рассказе об истории росписи Троицкого собора. Но уже можно представить, что и как происходило.
Воспользовавшись приглашением настоятеля московского Спасо-Андрониковского монастыря украсить новый храм, Даниил и Андрей уходят из Святой Троицы. Видимо, их ждут обратно. Но проходят все сроки, а мастера не возвращаются.
Заезжает ли за ними сам Никон, посылает ли кого-нибудь, сказать трудно. Но так или иначе Даниил и Андрей объявляют, что обратно не вернутся, и, возможно, прямо высказывают почему. Для Никона это оскорбление. Имеющий огромное влияние и огромные связи, игумен наверняка принимает какие-то меры, чтобы укротить и наказать строптивых.
Как известно, успеха он не добивается. Наверное, работа художников высоко оценена митрополитом, а возможно и великим князем, и они берут мастеров под защиту.
Но без неприятностей, тревог не обходится, и связь с Никоном, со Святой Троицей порывается резко и надолго — на двадцать с лишним лет.
Начинается новый период в жизни и работе — московский.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ненасытная жадность.
С этим ощущением он просыпается. С ним засыпает, жалея, что человеку не отпущено сил по неделям не смыкать глаз, не пить, не есть, только смотреть, смотреть, смотреть, существуя счастьем увиденного.
Стоит бабье лето. Солнце, напоследок особенно щедрое, напряженно
сияет в медлительных нитях летучей паутины, в лужах вчерашнего дождя, в темной зелени отав, в серебряной кольчуге Яузы и в ослепительно белых ризах близкой Москвы, спокойно и уверенно утвердившейся на холмах меж Москвой-рекой и Неглинной.Андрей чувствует, что задыхается. Там, в Москве, он увидел свет, там жили, смеялись, горевали, там погибли его отец и мать.
Отец и мать… Он их никогда не видел. Но Андрею кажется, что на людных московских улицах он еще встретит если не отца и мать, то похожих, близких, родных людей. Москва властно зовет Андрея. И нет нужды, что в скитаниях по городу среди занятого своим делом народа он не находит и следов родного очага… Ахает двухпудовым молотом кузнец. Мятущееся пламя выхватывает из тьмы кузни то край кожаного передника, то заросшую густым волосом щеку, то взбухшие мускулы руки.
Гулко, весело, поддразнивая друг друга, стучат молотки бондарей. Кисло пахнут замоченные в дубовых чанах шкуры у дворов кожевников.
Проплыла от колодца к дому, выгнув спину под коромыслом, дородная молодица, даже не глянула, даже губ не поджала, словно не заметила. Поставь перед такой стену, пройдет насквозь и шага не замедлит.
А вон та обожгла взглядом и опять смиренно перебирает раскинутые бойким купцом полотна, щупает, переворачивает ткань, но ясно — ко всему прислушивается, все замечает и косит, косит тебе в спину осторожными глазами.
Шевелится, орет, гудит, пытаясь сдвинуться с места и не двигаясь никуда, огромный торг. Возы с капустой, репой, сеном, с мешками ржи и овса, дуги, крашеные и простые, звонкие, как гусли, певучьи, как скоморошьи дудки, а там — корчаги, паневы, сафьян, пуговицы вольячные, перстеньки из скани — девичья радость, блюда резные, блюда с финифтью, пироги мясные и рыбные, щи да лапша, да духовитые каши, да квасы, да сбитень.
— Купи! Купи!
Грохочет на бревенчатой мостовой расписной боярский возок. Щелкают бичи над запряженными гуськом конями.
— Э-ге-ге-ге!
Из оконца рука в широком бархатном рукаве сыплет милостыню. Нищие ползут на коленях, хватая рассыпанную подачку.
— Спаси тебя господи… Спаси тебя господи…
А за углом свалка. Кого-то бьют. На помощь человек не зовет. Видно, тать.
Тать помощи не ждет.
Синее небо. Легкая, но крепкая паутина. Дымящиеся посреди улиц свежие конские котяхи. Толчея, говор, шум, и вдруг над резными коньками теремов, над шумом и говором — бум! бум! бум!
Обрывая людей на полуслове, с великокняжеского двора несут густой звон недавно устроенные сербским мастером Лазарем часы — хитрейшая штука, знающая, когда полдень и полночь, размеряющая день на равные части и устрашающая неразумных…
Отбили часы, и снова кипит, живет Москва! Живет!
И Андрей чувствует: и давешний кузнец, и бондари, и величавая баба с ведрами, и та, другая, с полотном, и корявая мостовая, и Лазаревы часы, и терема, и это небо — все: отец и мать, родина, то, что дается человеку однажды и навсегда…
Люди оборачиваются вслед молодому чернецу, бредущему не разбирая дороги, будто ослепшему и блаженно улыбающемуся всем встречным.
Юродивый, что ли?
И на всякий случай крестятся.
А он ходит от терема к терему, от одной тесовой церквицы к другой и каждый раз открывает новые чудеса: там удивительной резьбы крыльцо с изображениями зверей и птиц, там невиданного письма икону, там заставляющую трепетать его сердце роспись стен.