Руфь Танненбаум
Шрифт:
Через несколько недель после похорон народного вождя Соломон Танненбаум решился посвататься к Ивке Зингер, дочери торговца колониальными товарами с Месничкой улицы. Ивка была мелкой сдачей с крупной торговли. Ей уже за тридцать, и она так и осталась бы незамужней, не будь Соломона. А ведь не скажешь, что она была непривлекательной. Невысокая и худощавая, светлокожая, с волосами черными, как самая черная ночь, – точно капля испанской крови на асфальте Илицы [5] . У нее были самые большие глаза из всех, какие когда бы то ни было смотрели на Загреб. В эти глаза мужчины влюблялись, женщины их высмеивали, а дети почему-то боялись. Они являлись им во снах, были источником детских кошмаров, так что для поколения, родившегося в двадцатые годы в районе Илицы, глаза Ивки Зингер навсегда остались символом страха и ужаса. Но вовсе не детские страхи были причиной того, что она долго не выходила замуж. Нет, как раз наоборот: жениться на Ивке не удавалось из-за того,
5
Главная улица Загреба.
Слишком длинным был бы список всех, кто сватался к Ивке Зингер, но некоторых помнили долго, до тех пор пока не осталось в живых никого из Зингеров и Танненбаумов или из их знакомых, которые с чистым сердцем и радостью перемывали им косточки. Ивке едва исполнилось пятнадцать, когда свататься к ней приехал дубровницкий торговец Мошо Бенхабиб, с которым ее отец занимался торговлей целых сорок лет, так что можно было сказать, что они сделались своего рода друзьями. У Мошо дома в Дубровнике и Флоренции, земли в Венгрии, Словении и Банате, а богат он так, как никогда никто из Зингеров богат не будет. Когда-то давно он был женат, но то были годы молодости, годы силы и гордыни, так что Мошо почти и не заметил, что его Рикица испустила дух. После нее он не женился: настолько был занят своими делами, что не хватило на это времени, однако когда он понял – правда, слишком поздно, – что стар, что ему почти восемьдесят, то захотел иметь рядом кого-то, кто проводит его в последний путь, предварительно родив наследника.
– Жить мне осталось всего ничего, молодую долго мучить не буду, а богатство ей оставлю такое, что потом она сможет взять себе хоть абиссинского принца, – сказал он Аврааму Зингеру.
Отец в ту ночь долго не мог заснуть. Следующей ночью тоже. Семь дней и семь ночей не спал Авраам Зингер, а потом отправился к Мошо и сказал ему, что Ивка не для него. Тот принял это спокойно.
– Я бы и сам не отдал своего ребенка за старика, – сказал он Зингеру, – и я на тебя нисколько не сержусь, я только хочу, чтобы ни ты, ни твоя красивая дочь никогда не пожалели, что она за меня не пошла.
Трудно угадать, когда Авраам в первый раз пожалел, что не отдал Ивку за Мошо Бенхабиба: то ли уже через месяц, когда Мошо неожиданно умер в Дубровнике и все его состояние, ввиду отсутствия у него родни и завещания, отошло государству, то ли позже, когда в его дверь начали стучать куда менее состоятельные женихи.
Мошо Бенхабиб был горьким воспоминанием в доме Зингеров, поэтому его даже в шутку не вспоминали в военные и послевоенные годы, когда рушилась одна и создавалась другая империя, когда нечего было есть, свирепствовала испанка, повсюду умирали и погибали от болезней и от избытка здоровья, а хуже всего то, что никуда нельзя было уехать, сбежать, скрыться, потому что денег не хватало даже на билет на пароход в третьем классе.
Э-эх, Мошо, Мошо, что ж ты не умер на год-другой раньше, пока не явился к ней свататься, или не прожил еще десяток лет, чтобы мы не горевали о твоем богатстве!
Первым, кто посватался к Ивке после войны, был майор королевской военной санитарной службы Исмаэл Данон, родом из Белграда, обходительный, с хорошими манерами, но старый Зингер отверг и его: майор, по его мнению, был слишком шумным и, возможно, не столь уж и обходительным, коль скоро оказался таким громогласным.
Может быть, он только притворяется, может, как только получит Ивкину руку, покажет свое истинное – мужицкое сербское – лицо. В то время Зингеру совсем не импонировали все эти освободители и объединители, которые заполонили Загреб и грязью со своих сапог загадили улицы. Все были напуганы, боялись, что в результате объединений и освобождений может воцариться какое-то, пока еще неясно какое, но вполне реальное и страшное зло. Он дал майору Данону от ворот поворот, перетерпел Ивкины слезы, потому что девчонка по уши влюбилась в красавчика серба, а когда все осталось позади, когда майор с разбитым сердцем попросил и получил перевод в Скопле, Авраам Зингер случайно узнал от каких-то проходимцев, которые во время войны были шпионами, почему Исмаэль Данон столь громогласен. Во время одного из знаменитых сражений при Каймакчалане и Салониках [6] рядом с ним взорвалась граната, и он полностью оглох на одно ухо, а другим почти перестал слышать, вот и стал говорить так громко, чтобы слышать хоть самого себя. Так что ж он мне об этом не сказал, бесновался старый Авраам, почему заставил думать, что я должен отдать свою дочь за деревенщину и скандалиста, прорычал он и от ярости случайно перевернул большой деревянный ящик с апельсинами, и они раскатились по полу его лавки, под ноги четверым проходимцам и шпионам, тем подлецам, которые четыре года выслеживали по Загребу и его окрестностям вооруженных дезертиров [7] , а теперь стали главными в городе сторонниками сербской династии Карагеоргиевичей.
6
Речь идет о сражениях с болгарами –
предмете особой гордости сербов во время Первой мировой войны.7
Имеются в виду дезертиры из австро-венгерской армии во время Первой мировой войны.
– Не рассчитывайте, что я вам заплачу, – рявкнул на них Зингер, – пусть даже вы подожжете мою лавку и разобьете витрину!
Они ушли, приунывшие и посрамленные, выслеживать и доносить кому-нибудь другому, и, вероятно, им было странно слышать насчет поджога лавки и битья витрины. Для таких дел время еще не настало, и никому, кроме как старому Аврааму Зингеру, не приходило в голову, что оно может настать. Да и он, не поймите превратно, не был никаким пророком; просто у него были слабые нервы, иногда он впадал в такое бешенство, будто оказался во власти морфина, и тогда ему являлись сцены, которые никто кроме него не видел. Бог его знает, от какой бабки Авраам Зингер унаследовал это безумие и истеричность, но что с ним такое случается, было широко известно.
Через год или два после инцидента с тугоухим майором среди сватавшихся, чьи имена и судьбы давно стерлись и выветрились у всех из памяти, на пороге Зингеров появился Эмиль Крешевляк, молодой человек чуть старше тридцати, которого Авраам знал потому, что тот, уже тогда рукоположенный в священники, приходил к нему как-то раз с заказом на семь сотен одинаковых пакетиков с засахаренными фруктами и мармеладом из айвы для какого-то сиротского дома в Боснии. Авраам потратил три дня, чтобы собрать эти пакетики, после чего преподобный Крешевляк потребовал все их вскрыть и принялся рассматривать и взвешивать, сколько в каждом мармелада и сколько фруктов, чтобы не получилось, что кому-то из детей достанется подарок меньше, чем остальным. В этом его стремлении к справедливости было что-то мрачное, труднообъяснимое, что Зингер позже описывал как большое зло, состоящее из одних только благодеяний. Еще три дня потребовалось Аврааму, чтобы под строгим контролем преподобного наполнить каждый пакетик так, чтобы ни в одном из них не было ни на одну засахаренную ягоду малины больше, чем в любом другом.
И вот теперь, спустя несколько лет, Эмиль Крешевляк стоял перед Авраамом Зингером в костюме парижского покроя, сшитом из чистого шелка, с платочком в нагрудном кармане и бриллиантовой булавкой в галстуке, весь благоухающий туалетной водой, и перечислял причины, по которым старик должен отдать ему свою дочь. Делал он это так же педантично, как в свое время взвешивал фрукты и отмерял мармелад из айвы. А Зингер делал вид, что слушает его как зачарованный, хотя наперед знал, что к такому человеку он Ивку не отпустит, даже если это последний мужчина и последний жених на свете.
Эмиль Крешевляк гордился своим священническим призванием. Оно на всю жизнь наделяет человека не только чувством ответственности, но и любовью к порядку. Бог любит точных и аккуратных – это первое, чему учат в семинарии. А то, что он оставил служение, – его личное дело, других оно не касается, даже самых близких. Тайна, которая побуждает человека стать священником, – та же, что возвращает его обратно, чтобы он снова стал овечкой в стаде, мудрствовал Крешевляк и расставлял сети вокруг красавицы Ивки Зингер.
Он видел ее и раньше, греховно посматривал на нее еще с того раза, когда пришел за пакетиками для сиротского дома.
Как только он в этом признался, внутри Авраама Зингера словно разлился сок какого-то горького фрукта. Но он ничего не сказал, даже не поморщился, как морщатся страдающие желудком болезненно раздражительные люди, когда их по весне и по осени беспокоят хронические язвы. Если бы существовала справедливость, то он бы этого расстригу, гнусавого что твой епископ и мягкого, как бисквит, немедленно вышвырнул из дома, чтобы тот не вздумал возвращаться, чтобы смыть его образ и из мыслей, и из глаз так же, как светлая душа смывает тяжелый ночной сон, но справедливости нет, да ее отродясь и не было в этом городе, потому что его жители никогда не говорят того, что действительно думают, и из-за этого случаются все их беды. А откуда возьмется справедливость для какого-то Авраама, еврейского мошенника, как сказала бы пьяная Роза, если бы он после тридцати лет кредита не дал ей в долг, который она никогда не возвращает, ежедневную литровую бутылку вина. Поэтому старик Зингер не вышвырнул за дверь Эмиля Крешевляка, когда тот признался ему, что еще будучи попом поглядывал на Ивку, девочку, от которой отец только-только отвадил двух-трех женихов, – нет, он дал ему перечислить все причины, по которым следовало бы отдать ему ее руку.
– Тяжелые времена, господин Зингер, – вздыхал Крешевляк, – тяжелые, тяжелые, очень тяжелые. А будут еще тяжелей, – подпрыгнул он, как петушок, и тут же запричитал, – особенно для тех, кто остался за спиной у Христа, а вы, господин Зингер, к собственной чести и к чести вашей семьи, человек добрый, но вы знаете, как сейчас пошли дела: люди голодают, сироты на каждом шагу, а при таких обстоятельствах в первую очередь страдают именно такие люди, как вы. Вам следует защитить себя, господин Зингер, сейчас у вас есть шанс: я в Ивку влюбился, и никто другой меня не интересует, из-за нее я отказался от обетов священника. Если вы позволите ей выйти за меня, то и сами предстанете перед очами нашего Господа, и никто больше не спросит вас, кто вы такой и какой вы веры. Отдадите мне Ивкицу – станете свободным человеком.