Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Риу-Велозу – очень красивая река, но я ненавижу экскурсии ради удовольствия. И вообще терпеть не могу удовольствий. Изо всех сил пытался порадоваться я речке Велозу, но в то время во мне с возрастающей скоростью шли внутренние сражения, и река не занимала моего сердца. Не удавалось этого ни испещренному солнцем зеленому навесу, ни восторженным птицам, ни извивающимся кольцам белого дыма, испускаемого пароходом, который на протяжении полувека только и знал, что рассекать сладостный воздух джунглей, раскачивая усеянные орхидеями лианы.
Двигатель, оснащавший прогулочное судно, напомнил мне аппарат для приготовления эспрессо. При каждом шипе и придыхании перед моим
Потом посреди реки вздыбилось это животное – бог знает какое, – полное злобы из-за того, что пароход толкнул одного из его детенышей. В ярости оно высунулось из воды на восемь футов, похожее на сломанный ксилофон или бедного водяного родственника статуи Свободы, показывая свои ужасающие зубные протезы и тряся жиром, как обезумевшая домохозяйка из Филадельфии.
Вместо того чтобы перекусить наше суденышко пополам, оно отступило к берегу и излило там свое негодование: вопило и скулило, положив морду на затопленное бревно кокосовой пальмы. Мне никогда не приходилось видеть ничего подобного. Считается, что в Бразилии нет гиппопотамов, но иногда животные сбегают из зоопарков, а порой дети приносят их домой в качестве любимцев, а потом спускают в канализацию, где они вырастают до невероятных размеров.
Марлиз его не видела. Она заперлась в туалете и пила там кофе (в поездку она прихватила мятную жвачку и часто исчезала на пять – десять минут). Когда я стал расспрашивать других пассажиров, надеясь разделить с ними свое изумление, то обнаружил, что лишь очень немногие заметили что-то такое краешком глаза. Представлялось, по сути, что лишь я один обратил на него внимание.
В истоке Риу-Велозу, поблизости от огромных водопадов, расположен маленький колониальный городок, где нет ни единой промышленной бетонной плиты, ни единого автомобиля, ни единой неоновой вывески. В ночь нашего туда прибытия мы остановились в маленьком пансионе с видом на реку и покачали кроватные пружины, пока они не раскалились докрасна. Кто-то из номера под нами поднялся и заколотил к нам в дверь.
– Выключите эту чертову машину! – проорал он. – Я четыре часа не могу заснуть! Что это там у вас, кондиционер или кенгуру в колесе?
– Это бетономешалка.
– В гостиничном номере?
– Мы возводим пристройку.
– Ночью?
– Круглосуточно.
– Вы прораб?
– Да.
– Откройте дверь, я хочу с вами поговорить. Кстати, откуда вы?
(Он расслышал мой акцент.)
– Я эскимос, а дверь открыть не могу.
– Это почему?
– Моя жена не одета.
– Ваша жена? Что там делает ваша жена?
– Помогает мне.
– Без одежды?
– Пристройка делается для колонии нудистов.
Это продолжалось еще некоторое время. Он задавал взволнованные вопросы, на которые я предоставлял невозмутимые ответы.
На следующий день мы отправились в поход к водопадам и добрались до них измотанными и промокшими до нитки. С наблюдательной площадки, расположенной сразу же за аркой водяной взвеси, смотрели мы на заводь, где течение воды замедлялось, она вскипала, затем успокаивалась и снова начинала струиться по руслу. Воздух был прохладен и свеж. Запрокинув голову, ты видел, как на большой высоте река совершенно неожиданно устремлялась в пустоту и падала сквозь
нее извивающимися полотнищами, разворачиваясь, как травмированный акробат при последнем издыхании, оставляя за собой след из невесомых капелек, простирая в воздухе холодный белый занавес, а затем обрушиваясь в заводь, где умирала и сразу же возрождалась в виде газированной черной воды, текущей к морю.Я попытался объяснить Марлиз, как чувствуешь себя при падении, и она сказала: «Как ты знать?» Я говорил ей о том, каково быть подвешенным в верхней точке огромной арки, как мгновенный свет взрыва наполняет твои глаза, опережая звук или сотрясение, и как в этот миг охватывает тебя парализующая сила любви, которая кажется выходом в вечность.
Она очень практичная особа, одна из тех, для кого смерть не означает ничего, кроме канцелярской записи.
– Как ты знать? Ты умирал один раз?
– Я был убит, – сказал я.
– И ты вернуться?
– Да. Я вернулся и с тех пор стал в двести раз живее, чем прежде.
Она решила, что я спятил, но так же думают и многие другие. Они просто не знают, каково это – коснуться небес, а затем быть отброшенным назад. После такого столкновения мир выглядит совершенно по-иному, и, откровенно говоря, я знаю, что многие из тех, кто считает меня сумасшедшим, на деле сами сошли с ума – и что уж я-то ни в коей мере не сумасшедший.
Я запрокинул голову и неотрывно смотрел на реку, стоящую в воздухе, как пронизанный светом шлейф от ракеты. Просеиваясь через дымку, наших лиц касалось солнце, над нами, как лозы, сплетались радуги, а земля содрогалась под бешеным напором воды так же, как миллион лет назад.
Вечером, испытывая приятную усталость, наступающую после физического напряжения, мы с Марлиз прошлись по немногим улочкам городка. На площади она настояла, чтобы я позировал перед портретистом. Я тогда был молод, еще не поседел, не усох, да и глаза не запали.
Не люблю я позировать, никогда не любил. Констанция как-то раз заказала Бакмэну Уилгису написать мой портрет в натуральную величину – темный и героический, в манере Сарджента. Для этого пришлось надевать черный костюм и желтый галстук. Несмотря на то что художнику было заплачено полмиллиона долларов, уже в самом начале своей кофемании она стала втыкать в него булавки.
Набросок, оставшийся после поездки на Риу-Велозу, выполнен углем, то есть единственным способом, непригодным для воспроизведения бразильской пастельной вселенной, но художница угадала, что я американец, и попыталась уловить мою жилистую злость, хотя ни на малейшую долю секунды не смогла понять исток моей радости.
То ли из-за Берлинского кризиса, то ли из-за того, что начинало разворачиваться во Вьетнаме, она спросила, имеется ли у меня хоть какой военный опыт.
– Да, я был в армии, – поведал я ей.
– Вот как? – сказала она таким тоном, словно я был нацистом, укрывшимся в Сан-Паулу.
– Я сражался с немцами, – с возмущенной гордостью опроверг я ее домыслы. – Четыре года, очень трудных, в местах, где порой царит такой холод и такая влажность, какие невозможно вызвать в бразильском воображении.
– Вот как? – снова сказала она.
– Там бывало сорок ниже нуля, – добавил я. – Это мир льда и света, где вы никогда не были и куда никогда не попадете. – (Марлиз легонько ударила меня ногой, но это меня только подстегнуло.) – В то время как ваш отец танцевал, миловался с девочками, лакомился жареными креветками и превращался в этакий мягкий мешок, набитый фруктами и молотым кофе, без всякого намека на строгие категории морали и нравственности.