Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
«Мадонна дель Лаго» кисти Мацуэ, идеально подвергнутая старению, в точно такой же раме, что и у оригинала, лежала в подвале того дома, который когда-то считался моим. Констанции полотно никогда не нравилось (возможно, потому, что сама она была слишком уж похожа на эту мадонну), и, поскольку ни отца ее, ни Мацуэ не было больше в живых, она его упаковала. Это небольшой холст. Даже в упаковке он не превышает по размерам коробки с хлопьями для завтрака.
Мы со Смеджебаккеном прошлись по Пятой авеню, пока не достигли особняка Констанции. Никого не было дома, а улица как вымерла. Перелезть через железный забор мы смогли лишь потому, что Констанция отказалась от моего
– Мысль о жизни в таком великолепии, – сказал я, – лучше, чем действительность.
Мы спустились в безупречно чистый световой колодец, выложенный известняком, где уселись, привалившись спинами к стене, и стали ждать вечернего возвращения Констанции. Я знал, что у окна в этом световом колодце сломана задвижка. Надо было лишь толкнуть его, но для этого кто-то должен был находиться дома, чтобы сигнализация была отключена.
– А вы не знаете, как обращаться с сигнализацией? – спросил Смеджебаккен.
– Я совершенно уверен, – сказал я, – что употребление кофе обострило паранойю Констанции и она поменяла и коды сигнализации, и все замки. Нам остается только ждать.
Смеджебаккен согласился, сказав, что если она и в самом деле пила так много кофе, как я утверждал, то к настоящему времени должна была стать буйной психопаткой, а дом, вероятно, полон средневековых пыточных инструментов и доберман-пинчеров с такими же зубами, как у профессоров Оксфорда.
– Не преувеличивайте, – сказал я. – Чтобы дойти до такого, надо годами предаваться кофепигию. Мне не известно в точности, как давно она этим занимается, но, насколько можно судить по тому периоду, когда она крепко на него подсела, к ней совершенно невозможно подступиться, особа она иррациональная и маниакальная, однако не совсем пропащая.
Затем мы услышали чудесный звук «наги-хорвата» 1927 года выпуска, одного из выдающихся роскошных автомобилей, построенных в Венгрии в количестве всего пятнадцати экземпляров, целиком и полностью вручную. Керосиновый двигатель в семьсот пятьдесят лошадиных сил являл собою настоящее произведение искусства из нержавеющей стали, никеля и бронзы. Он был похож (посмею ли сказать?) на один из тех сверкающих автоматов эспрессо, которых можно увидеть в причудливых ресторанах, и звучал, как целый квартал жестянщиков в Нью-Дели. Там было так много штырей, рычагов, валов, клапанов, шестерен и втулок, которые постукивали, поворачивались и клацали, что когда, бывало, я выезжал на этом «хорвате» в город, то видел, как бросаются на землю контуженые ветераны, убежденные, что он вот-вот взорвется.
Мне никогда не понять, как это кожа может так хорошо пахнуть через двадцать пять лет после того, как была натянута, или как может салон противиться запылению, а металл отказываться тускнеть (хотя, возможно, это имело какое-то отношение к человеку, которого мы наняли для ухода за машиной). Двигатель смолк, и я ждал отчетливого звука ручного тормоза, того звука, с каким прочищает свое горло трицератопс, но его все не раздавалось. По мере прохождения минут самообладание стало меня покидать. Я зарылся лицом в свои поднятые колени и стал дышать, как собака на испытательном стенде.
– В чем дело? – спросил Смеджебаккен.
– Она там с кем-то
целуется, – сказал я.– С чего вы взяли?
– Она всегда сразу же ставит машину на ручной тормоз, если только с кем-нибудь не целуется. А когда Констанция целуется, то вкладывает в это все свое тело. В «наги-хорвате» поверх поднятого ручного тормоза сделать это невозможно.
– Да-а…
– Вот оно! – сказал я. – Слышали, как отрыгнул стегозавр?
– Что за стегозавр? – спросил Смеджебаккен.
– Давайте просто возьмем картину и уберемся отсюда.
Через несколько мгновений в доме зажегся свет. Мы узнали об этом не потому, что хоть сколько-нибудь осветился подвал, но потому, что изнанка листьев над нами стала вспыхивать желтым светом, отражая свет канделябров в бальном зале.
– Зачем она включила свет в бальном зале? – спросил я. – Впрочем, какое мне дело? Теперь она уже позвонила Холмсу, и система сигнализации выключена.
Я толкнул окно, и оно открылось в точности с тем зыбким звуком, какого я ожидал.
– Я войду первым и найду стремянку, – сказал я Смеджебаккену.
Спрыгнув из окна, приземлился я неудачно и, подвернув правую лодыжку, упал, ударившись головой о стену. Это был настоящий нокаут. В этом я совершенно уверен, потому что, очнувшись, задыхался из-за того, что Смеджебаккен прямо из горлышка бутылки вливал мне в рот лафит 1933 года.
– Что вы делаете! – вскричал я, совершенно забыв о том, что был грабителем в своем собственном доме.
– Вы потеряли сознание. И вам угрожало обезвоживание. А это – единственная жидкость, что я смог здесь найти, не считая шампанского. Но вторую бутылку шампанского я открыть не рискнул – уж очень громко хлопает пробка.
Я опустил глаза и увидел у себя в ногах бутылку из-под шампанского.
– А где ее содержимое? – спросил я.
– У вас в желудке.
– Неудивительно, что я чувствую себя таким пьяным.
– Да уж. Кроме того, я споил вам бутылку «Шато-о-Бриона».
– Вы спятили? – спросил я, отметив, что язык у меня уже начинает заплетаться. – Я же тереть не моргну вины. Завтра весь день дуду ругать.
– Не будете, если ничего не съедите.
Я с трудом поднялся на ноги и провел Смеджебаккена к хранилищу живописных полотен. Помню я немногое, но таки помню, что чем больше проходило времени, тем пьянее и пьянее я становился – и никак не мог справиться с простой комбинацией замка, так что я пролежал там четыре часа, излагая Смеджебаккену историю своей жизни и прислушиваясь к звукам пианолы, доносившимся из бального зала.
– Что, черт возьми, там творится? – спросил я.
– По-моему, кто-то танцует, – сказал Смеджебаккен, обращая взгляд к потолку.
– Посмотрите, что там такое, – сказал я, вручая ему фонарик. – Меня так тошнит, что и пошевельнуться не могу.
– Зачем подвергаться риску?
– Мне надо знать.
– К чему вам это знать?
– К тому, что это моя жена! Когда-то я в нее влюбился. Я любил ее, она любила меня, а любовь всегда остается. Это неизменная величина, она не убывает, пусть даже меняемся мы сами.
Смеджебаккен ушел и вернулся лишь через полчаса, когда я почти уже протрезвел.
– Что вы видели? – спросил я.
– Ничего.
– Что значит – ничего? Рассказывайте, что видели.
– Вы хотите знать правду?
– Я всегда хочу знать правду, – сказал я. – Вы разве не знаете? Все всегда хотят знать правду.
– Хорошо. Лестницу я нашел только минут через десять: этот подвал огромен, словно Мэдисон-сквер-гарден. Я опасался, что открою дверь и столкнусь с кем-нибудь лицом к лицу.