Рукою Данте
Шрифт:
— Да, — ответил я. — Когда-то я ее любил. Теперь она мне нравится.
— Что изменилось?
— Когда смотришь на что-то достаточно долго, начинаешь замечать, что не так: в бабе, в поэме, в собственной жизни. Ты смотришь, смотришь и — каким бы прекрасным ни было, то, на что ты смотришь, — начинаешь видеть недостатки.
— Хотел бы посмотреть настоящую вещь?
— Что ты имеешь в виду? Какую «настоящую вещь»?
— Настоящую вещь. Оригинальную рукопись.
— Да, конечно, хотел бы. Но ее нет. Оригинальная рукопись не существует. Возможно, кто-то отправил ее в камин, чтобы погреться, примерно шестьсот двадцать лет назад. Нет
— Если бы рукопись существовала, сколько бы, по-твоему, она могла стоить?
— Она была бы бесценна. Ну, может быть, тысячу таких вот дерьмовых картин. — Я кивнул в сторону Рембрандта. — То есть эта вещь стала бы величайшим литературным сокровищем всех времен. Установить на нее цену — это то же самое, как если бы Ватикан попытался определить стоимость «Пьеты» Микеланджело. Нет, такое невозможно. Немыслимо. Ее никто не смог бы купить.
— Сделаем, чтобы смогли. Так сказал Джо Блэк.
Салон «магнифика класс» римского рейса был заполнен на треть. Первое, что сделал Луи, это пересел от меня на другой ряд.
Мы все в одиночестве рождаемся и в одиночестве умираем, но Луи, судя по всему, нравилось заполнять одиночеством и то, что между этими двумя пунктами.
Вместе с билетами Джо Блэк вручил каждому из нас по два фальшивых паспорта. Выписанные на вымышленные имена, они предназначались только для использования при пересечении границ: один — туда, другой — обратно. Фамилии в паспортах соответствовали фамилиям на билетах. От нас требовалось лишь вложить нужный билет в нужный паспорт и запомнить вымышленное имя. Прочие идентификационные документы, как и кредитные карточки, остались дома. Кроме того, каждый получил по десять тысяч лир и указание расплачиваться только наличными.
— Ты когда-нибудь летал на этих консервных банках в Палермо? — спросил Луи, когда мы прибыли в Рим.
— Да.
Ничего хорошего от того полета в памяти не осталось.
— Я выбрал «Гольфстрим», — сказал Луи.
Первое, что он сделал, усевшись в кресло, это закурил сигарету.
Пилот попросил его подождать до взлета.
— Заткнись и следи за дорогой, — ответил Луи.
Я тоже закурил, и мой попутчик одобрительно кивнул.
Проехать по улицам Палермо было проблемой. Наверное, какой-то религиозный праздник. Церковники двигались туда-сюда, не обращая внимания на машины, сопровождаемые процессиями из наигрывающих что-то унылое музыкантов — трубы, барабаны, цимбалы — и печальное вида прихожан, большинство которых составляли женщины.
— Они еще хуже, чем евреи, эти чертовы сицилийцы с их чертовыми праздниками.
Мозаичное стекло и крашеные блондинки.
Мы сидели у бассейна «Вилла Игеа», окруженной садами и деревьями, с видом на бухту. Солнце припекало, небо было голубое, вдали медленно плыли белые пушистые облачка.
— Живем, парень, — сказал Луи.
К нам кто-то подошел. На меня упала тень. Незнакомец положил на землю рядом с Луи холщовую сумку.
— Завтра в восемь утра, шофер будет за воротами, сообщил он, подавая моему напарнику пачку банкнот по пятьсот тысяч, перехваченную резинкой. — Это за шофера.
На следующее утро мы выписались в восемь. У каждого была только дорожная сумка, да еще Луи повесил на плечо свою холщовую. Мы вышли за ворота. Машина уже ждала. Шофер открыл заднюю дверцу, и мы с Луи забрались в салон.
На подъезде к холмам извилистая, узкая дорога стала еще уже.
Мы въехали в небольшой городишко под названием Пьяна дельи Альбанези. Мне уже доводилось здесь бывать. Одно из тех местечек — как Кастельвеккио ди Пулья, откуда родом мой дедушка и его братья, — где у макаронников похожие на мое имена.Машина подкатила к узким воротам между двумя зданиями из старого, крошащегося камня.
Ворота были открыты. Луи вошел, я последовал за ним. Проход между домами вел к большому огороженному саду, такому древнему, неухоженному и заросшему, что он уже начал наступление на старинное строение, фасад которого был почти полностью покрыт густыми листьями расползшегося плюща. В деревянном кресле возле лестницы спал старик с открытым ртом и сложенными на коленях руками. Под руками лежало ружье. Рядом со стариком спал пес, похоже, ровесник хозяина, едва открывший один глаз при нашем приближении.
Дверь в дом была открыта, вторая, сетчатая, закрыта. Луи отступил в сторону. Я негромко постучал. Навстречу нам вышел преклонных лет священник. Увидев нас, он явно обрадовался. Мы обменялись рукопожатиями. Священник проводил нас в гостиную, где в уютном мягком кресле спал еще один старик. Из соседней комнаты доносились едва слышные звуки. Обычные, ничего не значащие, неспешные звуки кухни.
Священник подвел нас к спящему старцу и откашлялся.
Старик не пошевелился.
— Дон Лекко, — тихо позвал священник.
Старец продолжал спать.
— Дон Лекко, — уже громче произнес священник.
Спящий шевельнулся. Переменил позу. Я протянул ему руку, но он лишь безвольно кивнул, приглашая нас садиться на стоящий рядом диван. Потом он подержался за лоб и с заметным усилием и с помощью священника поднялся на ноги. На мгновение старик застыл, затем глубоко и удовлетворенно вздохнул, как будто сам совершенный акт восстановил его в статусе бога.
Медленно передвигаясь по комнате, он приблизился к громадному древнему сейфу «конфорти», стоявшему у стены слева. Когда-то сейф был темно-коричневым, но краска во многих местах отшелушилась, явив темную от времени сталь. Старик положил руку на замок, несколько раз повернул диск, набирая нужную комбинацию, и потянул обеими руками за тяжелый запор. В дверце глухо щелкнуло, и она со скрипом отворилась.
Хозяин дома медленно вернулся к креслу и сделал приглашающий жест.
Священник открыл сейф пошире, вынул из камеры резную старинную шкатулку и поставил ее на кофейный столик передо мной и Луи. Рядом со шкатулкой он положил два письма, одно на итальянском, другое на английском, из библиотеки Палермо, содержавшие доверенность, в соответствии с которой предъявитель этих писем получал манускрипт на период до шести месяцев с целью изучения его за границей «нашими американскими коллегами».
Я надел очки для чтения и снял со шкатулки крышку.
Возможно ли это? Несколько секунд я смотрел на первую страницу, потом осторожно перелистал рукопись. Строчка за строчкой слова покрывали все предоставленное им пространство, исторгнутые из глубин души поэта, затем переделанные, уменьшенные, обрезанные в угоду форме ритма и метра. Много лет назад, занимаясь переводом поэмы, я пришел к выводу о необходимости отказаться от формы terza rima. Прежде всего невозможно было переложить итальянские слова на английский без еще большей декоративной аффектации, чем того требовала избранная форма уже от оригинала. Кроме того, я понял, что форма неверна.