Румянцевский сквер
Шрифт:
— Акуля, умоляю, не будь легкомыслен!
— А с берега несется звон, — резвился Саша. — И песня дальняя понятна: «Вернись обратно, Виттингтон! О Виттингтон, вернись обратно!»
Андреев предложил ему совместно разработать новый раздел информатики. Да и следовало бы Саше вернуться в строгое королевство математических формул и уравнений, в коих было куда больше желанной гармонии, чем в непредсказуемом хаосе бытия. Но тут начался суд над молодым поэтом, обвиненным в тунеядстве. Бродского Саша знал только по рукописям его стихов, которые дал ему прочесть неугомонный Юра Недошивин. От Недошивина же знал о вопиющей неправедности суда. Он вставил в свой трактат суд
Колчанов отнесся к трактату с некоторым сомнением, советовал смягчить категоричность заключительной части.
— У тебя там цитата из Аристотеля, — сказал он. — Дескать, об общем для всех каждый заботится очень мало. Отсюда ты делаешь вывод об индивидуальности — чтоб ее не затер коллектив. Ладно. Но нельзя забывать, что Россия — извечно страна общинного землепользования. Община! Вот почему идея социализма прижилась именно в России.
— Виктор Васильевич, вы не путаете общину с колхозом? Это ведь разные вещи. А насчет идеи социализма, то — все-таки марксизм завезли в Россию из Германии.
— Ты плохо знаешь историю, дорогой Саша. В России против социального неравенства задолго до марксизма, еще в четырнадцатом веке, выступали стригольники. И были такие нестяжатели — слышал про Нила Сорского? А огнепальный протопоп Аввакум?
— Вы считаете, что в России была наилучшая почва для марксизма?
— Ну, во всяком случае, почва, более подготовленная ходом исторического развития, чем в Германии. Я имею в виду тенденцию к социальному равенству, к уравнительной политике, что ли… Общинное землепользование. Да еще трехсотлетнее татарское иго…
Трактат Колчанов отдал Милде, которая работала в общественно-политической редакции одного издательства. Милде рукопись понравилась, она вознамерилась включить ее в новую серию о социалистической демократии, издать брошюрой для массового читателя. Однако главный редактор рукопись Милде завернул, узрев в трактате «явный ревизионизм».
— Что за чушь! — удивился Саша. — Ваш главный знает, что был Двадцатый съезд?
— Александр Яковлевич, давайте спасать трактат, — объявила Милда. — Надо переписать всю последнюю часть. Вот смотрите. — Она раскрыла рукопись, стала отчеркивать карандашом. — Это и это — долой. Не надо пережимать с нарушениями соцзаконности. Теперь эти страницы, где действительно душок ревизии функций государства…
— Нет, Милда Ивановна, — решительно сказал Саша. — Как написалось, так и написалось. Ничего переделывать не буду.
Милда вспыхнула, напустилась на него — молодой еще, не понимаете, как трудно проходят публицистические опусы… Даже если пройдет у нас — не пропустит Главлит…
Саша был непреклонен.
Нет, он отнюдь не собирался отправлять свое детище в потайные ходы самиздата. Но Юра Недошивин, которому Саша дал прочесть третий, подслеповатый экземпляр трактата, пришел в восторг и предложил показать его Афанасию Корнееву.
Так Саша снова попал в прокуренную квартиру на 7-й линии. Могучий рыжебородый расстрига — ни дать ни взять новый Емельян Пугачев — сунул ему в руки свежий номер «Иностранной литературы» и велел прочесть впервые напечатанного Кафку — рассказы «Превращение» и «В исправительной колонии». А сам, покашливая и дымя сигаретой «Прима», углубился в Сашин трактат. Тут еще сидели двое молодых людей, один читал, а второй, молоденький, с аккуратным зачесом, с девичьим румянцем на щеках, бойко стучал на пишмашинке.
Он обернулся, подмигнул Саше сперва одним, потом другим глазом. «Ну, проява», — подумал тот.— Сочинение твое изрядно, Александр, — сказал Корнеев, нажимая на «о». — Начало, однако, никуда не годится. Неизбежность революций, чтоб отставшие производственные отношения подтянуть к производительным силам, — это хитрая схема, придуманная Марксом в теплом кабинете. Трудящемуся человеку такая схема — по фигу. Ему важно, чтоб его труд нормально оплачивали, чтоб гарантировали, что в старости он не сдохнет под забором, как шелудивый пес. Ему законы нужны, чтоб обуздать хозяйский произвол. И строгое выполнение оных. Тут ты прав, Александр. Оставь трактат, я дам кой-кому почитать. Ну, а что Кафка?
— Потрясающе, — сказал Саша. — Такая фантазия…
— Кафка был не фантазер. Кафка был провидец, — сильно нажал на «о» Афанасий Корнеев. — Провидел весь двадцатый век, изнасилованный тоталитаризмом.
Художник Алексей Недошивин, отец кудлатого Юры, затеял выставку детского рисунка в Доме флота, где вел изостудию. Украшением выставки стали рисунки Анки. В свои семь лет она прекрасно рисовала карандашом, тушью, акварелью. Тут были сценки из школьной жизни и множество иллюстраций к книгам — «Алисе в стране чудес», «Детям капитана Гранта». Анка светилась радостью: шутка ли, первая выставка! И вдруг накануне ее открытия — слегла с ангиной. Чертовы ангины! Сколько усилий предпринимала Лариса, чтобы подкрепить бледненькую большеглазую дочку, сколько впихивала в нее полезных продуктов — а все равно каждый год Анка сваливалась с ангиной.
И было на этот раз особенно тревожно. Врач объявила: «У девочки ревмокардит». Анкина душа рвалась туда, в Дом флота, где висели ее рисунки, — вместо заслуженных лавров она получила уколы пенициллина в попку. Лариса утешала зареванную дочку: «У тебя будет еще много выставок в жизни». — «Не хочу-у-у! — вопила Анка. — Хочу эту-у-у!»
У Саши были свои заботы. Ничего не получалось с изданием трактата. Милда вернула ему с Колчановым экземпляр рукописи, испещренный редакторским карандашом.
— Мой тесть прочел твой труд, — сказал Колчанов, дымя сигаретой, — и сильно осерчал.
— Зачем вы дали ему читать?
— Никто не давал. Рукопись лежала у Милды на письменном столе, он и взял от нечего делать. В наше отсутствие. «Вот, — говорит, — результат безмозглого правления Никиты. Люди распустились, — говорит. — Давно надо было выгнать его из руководства».
Смещение Хрущева неприятно поразило Сашу. Конечно, Хрущев наломал немало дров — разделил надвое обкомы, орал в Манеже на художников, орал на писателей, учил их писать, ставя в пример дружка своей юности, некоего Махиню. Однако именно он, Хрущев, настоял на свержении культа Сталина и раскрыл ворота концлагерей, выпустив миллионы невинных людей. Его усилиями наступил «век позднего реабилитанса». Он разрешил Твардовскому печатать в журнале «Один день Ивана Денисовича» — повесть, можно сказать, взорвавшую дремлющее общественное сознание…
Но был он, Хрущев, непредсказуем. А жизнь страны не должна зависеть от сиюминутных настроений руководителя. Хватит на наши головы небожителей с их капризами. Самим бы, без директивных указаний, научиться думать.
И хорошо бы, черт дери, додумать все до конца.
Колчанов съездил с туристской группой к соседям — в Финляндию. Вернулся — рассказал:
— Хорошая спокойная страна. Магазины полны товаров, продуктов. Ну, с водкой ограничения. Так финны в Питер автобусами ездят и напиваются.