Руны судьбы
Шрифт:
— Как бы то ни было, а этот Смитте говорит правду, — сказал Мануэль. — Кто-то был здесь и унёс с собою тело. С такими ранами не ходят, я своё оружие знаю. Когда я брал его меч, этот парень был мёртв, как гентская ветчина.
— Но не улетел же он!
— Может, это тот летучий ублюдок его утащил? — предположил Родригес и посмотрел в затянутое дымкой небо. — Кстати, что это была за тварь?
— Не знаю, — Мануэль покачал головой. — Похож на человека. Маленький, пухлый, лицо щекастое, как груша. Наверное, какой-то местный el duende [90] . Я его почти не разглядел, а вы?
90
Букв. «Дух места», домовой (исп.)
— Разглядели бы, тогда б не спрашивали… да…
—
Верёвки, тем не менее, не нашли. Зато нашли те самые два башмака и шляпу. И шляпа и башмаки оказались чудовищно тяжёлыми. Мануэль залез ладонью внутрь, пощупал, взрезал ножом и отодрал подкладку.
— Глядите-ка, святой отец! — позвал он, поворачивая башмак к лунному свету. — Да тут свинец внутри! Фунта по два в каждом, не меньше.
Все по очереди подержали ботинок в руках.
— Бесовщина какая-то… Зачем это ему было нужно?
— Надо бы девку спытать, — сказал Киппер. — Вдруг она чего расскажет.
— Расскажет, дожидайтесь, — буркнул Санчес. — Вон какие зенки бесстыжие. Упрямая… Я эту породу знаю. Помню, у меня была такая. Мы тогда стояли лагерем в северной Гранаде…
— Дурак ты, Алехандро. Дурак, и сын дурака.
— Это почему это я — дурак?
— В пыточных подвалах все говорят. — Родригес сплюнул на снег, достал из кармана жгут кручёного табака, с отвращением посмотрел на него и засунул обратно. Вздохнул. — Нет, но Анхель, Анхель… Кто ж мог его так зацепить? Мануэль! — окликнул он арекбузира. — А ты точно уверен, что не промахнулся?
— Уверен, — мрачно отозвался тот.
— А если ты… ну, в смысле, если это ты Анхеля…
— Альфонсо, ты с ума сошёл: не мог же я пробить навылет эту халупу!
Родригес почесал в затылке.
— Да, пожалуй, что не мог…
Солдаты ещё раз обыскали хижину, не нашли в ней для себя ничего ценного, разломали пару лежаков, связали из них носилки, уложили сверху труп
Анхеля, взгромоздили всё это дело на плечи и двинулись прочь. Тащить на верёвке пленницу доверили Михелю. Заночевать в проклятой хижине даже никто и не помыслил.
Ночь расцвела горячим заревом пожара.
А когда они под утро добрались до первого распадка и разбили лагерь, то погасло и оно.
Злобный дождь оплакивал кончину февраля и моросил, почти не переставая. Нудно моросил — сопливо, холодно и грязно. Три дня пути спутались для Ялки в серую кудель разбитых ног, затёкших рук, холодной сырости, солдатской ругани и пустоты. В первую очередь — пустоты. Сил сдерживать её у Ялки больше не было. Тот, ради кого она жила и заставляла себя жить, был уничтожен. Неизбежное свершилось. Пустота проклюнулась, прорвала оболочку, вылезла, как майская гусеница, ощеривая чёрные крючки зубов, и принялась въедаться в душу, как в зелёный, только-только распустившийся листок.
Такое уже было. Сначала — мама, потом — семья…
Потом — она сама.
Потом был травник, рядом с которым Ялка снова захотела жить.
Но теперь всё было кончено. Совсем. Сплющенный талер из ствола испанской аркебузы убил не только травника и белокурого солдата. Он убил и её.
Только умирала Ялка в сто раз медленней и в десять раз больней. Поэтому ей было всё равно, что с нею будет и куда её ведут. Она шла в никуда. Губы её шевелились.
Здесь луна решает,какой звезде сегодня стоит упасть.Здесь мои глаза не видят, чем она больна.Моё тело — уже не моё,только жалкая часть,Жалкая надежда.Но во мне всегда жила — Истерика!Какое дикое слово, какая игра,Какая истерика…Холодные слова слагались в строки.Никогда она не билась, не срывалась, не кричала, даже если было плохо и ужасно. Ялкина истерика была другая. Она словно бы проваливалась в бездну, в ту ужасную немую бездну за спиной, дыхание которой Ялка ощущала и раньше, и теперь, и с каждым днём — всё сильней. На несколько коротких месяцев дыра эта как будто бы закрылась пониманием любви и радости обретения друга, но теперь боль вновь душила и давила, ударяла вглубь. Ялка плакала почти непрерывно, глухо и беззвучно, как она всегда привыкла плакать, чтоб не разбудить ночами сводных братьев и сестёр…
Истерика, но я владею собой,Просто устала, просто устала,Но я владею собой.Какое дикое слово, слово — истерика!Она сидела неподвижно, запертая в комнате, водила пальцем по стеклу, глядела в зарешеченное узкое окно на проносящиеся в небе облака, на жёлтые гирлянды фонарей, которые поселяне зажгли, бахвалясь перед гостями столичной придумкой. Но солдат не интересовали фонари. Солдат интересовала выпивка: и немец, и четверо испанцев вот уже два вечера пьянствовали, заливая боль от потери друга.
— Ты ничего не понимаешь! — кричал внизу набравшийся Родригес, обращаясь, вероятно, к лысому кабатчику. — Ничего не понимаешь! Ты знаешь, какой он был парень? Лихой парень! Да! Он был bravo, наш Анхель, me pelo alba, если вру. Он мог нож метнуть на сорок пять шагов, о-го-го! И никогда не промахивался. Вот ты, фламандская задница, ты можешь бросить что-нибудь не на сорок пять шагов, а хотя бы на сорок? Можешь? А?
— Мне, право, трудно, сравнивать, — вежливо картавил тот в ответ, — но вероятно, я и вправду бы не смог. Зато вы обратили внимание, господин солдат, какие у нас фонари на улицах? Это всё проделано моими трудами, моими усилиями.
— Что? Фонари? Какие фонари? При чём тут фонари?.. О-ох, Анхель, Анхель… Даже поругаться теперь как следует не с кем… Эй, как там тебя? Тащи ещё вина!
А Ялка плакала. Совсем не оттого, что умер кто-то, могущий метнуть нож на сорок пять шагов. Жуга, наверное, мог бы бросить и дальше. Ей это было неважно,
И ругаться ей не хотелось.
Она ничего не помнила из того, что произошло после пожара на поляне и до того момента, когда они пришли в корчму с серпом и молотом на вывеске. Только то, что было до, и то, что стало после. Её развязали, дали обсушиться и поесть. Но к еде она почти не притронулась. Вернее, она попробовала что-то съесть, но её тут же вырвало. Она лишь выпила воды, и теперь сидела и вспоминала.
Что со мной? Может, это волненье?Не чувствую ритма в висках,Словно это сердце отказало мне во всём.Где-то между камнейГород держит в тисках,А усталый ветер воет только о своем…В тот вечер, когда Ялка потеряла всё, включая самоё себя, Жуга был задумчив и угрюм. В последнее время, как успела заметить девушка, он часто впадал в такое состояние, подолгу сидел за столом, обдумывая что-то, рылся в ворохе бумаг, исписывал страна цы в толстой тетради, разбрасывал костяшки рун. Молчал. Как будто знал, что с ним произойдёт. Она привыкла, что в такие дни его не надо беспокоить, поэтому занялась хозяйством: прибралась в доме, сгоняла Фрица за водой, сварила целый горшок гречневой каши с мясом и уселась вязать. Вязание, однако, не заладилось. В этот раз даже ей казалось, что какое-то нехорошее ожидание разливается в воздухе. И хотя в доме было жарко натоплено, Ялка всё время ёжилась от неприятного холодка. Есть травник не стал, только выпил пару кружек травяного отвара на меду.