Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русь уходящая: Рассказы митрополита Питирима
Шрифт:

Однажды, еще в войну, в первую зиму, как мы вернулись из эвакуации, сестра Мария Владимировна встретила будущего Патриарха, тогда еще местоблюстителя, на Тверской улице около телеграфа. На нем было теплое пальто и пыжиковая шапка, и он шел стремительной и решительной походкой. Марию Владимировну тогда поразило, что на него все оглядывались.

 

<95> Патриарх происходил из дворянского рода Симанских, потомков псковских воевод, свято хранивших традиции древнего благочестия. Жили они в Москве и отношения их с петербургской аристократией были непростыми. Дореволюционное высшее сословие было, конечно, малорелигиозным. Патриарх рассказывал как анекдот, но весьма характерный. Одна барыня говорила (видимо, по–французски): «Службы такие долгие, утомительные! Я всегда приезжаю к «сострак'oм». Это значит, к возгласу: «Со страхом Божиим и верою приступите…» Еще один из его любимых рассказов: отпевают одного высокого чиновника. Диакон молится: «… об упокоении раба Божия…» — а кто–то в толпе говорит: «Какой же он «раб Божий», если

он — действительный статский советник?» [47]

47

Примерно та же история была у меня в советские годы. Собираются отпевать Брежнева. Звонит мне некто из ЦК, спрашивает: «Константин Владимирович, как же так? Брежнева отпевать будут, а как же его называть? Неужели «рабом Божиим»? — «Да нет, зачем же — говорю, — можно «воином», а хотите — «воеводой Леонидом»».

 

Над семьей Симанских почивало благословение святителя Филарета (Дроздова), полученное некогда матерью будущего Патриарха, Ольгой Александровной. Когда она была ребенком, ее подвели к митрополиту Филарету под благословение, и он подарил ей маленькую иконочку. Эта иконочка хранилась в их семье как святыня, и Патриарх впоследствии вставил ее в панагию. Его академическое дипломное сочинение, так и не опубликованное, называлось «Нравственно–правовые понятия в учении митрополита Филарета». Он часто говорил, что два гения формировали нашу литературную и богословскую, церковную и светскую элиту: Пушкин в поэзии, в светском языке, и Филарет Московский в богословии. Кто–то, — кажется, Аксаков, — в надгробном слове святителю Филарету сказал: «Смолкло важное слово». <96> Действительно, стиль Филарета — особая эпоха богословского жанра. И собственный письменный стиль Патриарха был филаретовским — это чувствуется даже в частных письмах.

ежегодно он отмечал дни памяти митрополита Филарета в Лавре, а вечером 14 декабря проводил филаретовские чтения в общем собрании профессоров и студентов Академии и семинарии. Он вспоминал рассказы современников, лично знавших Святителя, и его собственные мудрые поучения. Вообще Патриарх очень любил Лавру и обычно очень скромно, по–монашески, отмечал там свои дни рождения, скрываясь от торжественных официальных поздравлений.

В день кончины матери он поминал только ее, в день памяти отца — только его. Помню, как, оказавшись на могиле своего отца, он поцеловал подножие креста.

 

Образование он получил блестящее. По–французски говорил совершенно без акцента — так, что его можно было принять за француза, английским владел также вполне свободно, но все же избегал говорить на нем. По–русски он говорил с тем своеобразным выговором, который бывает у людей, с детства много занимавшихся иностранными языками. Возможно, сказывалось и старомосковское произношение. Слово «жара», к примеру, у него звучало как «жиры».

Учился он в лицее цесаревича Николая, располагавшемся в здании у Крымского моста, где сейчас находится Дипломатическая Академия. Там же обучались и дети Льва Толстого, один из сыновей — в том же классе, что Сережа Симанский. Патриарх рассказывал, что кабинет директора лицея помещался на первом этаже — как раз напротив входа. И вот однажды он увидел, как в вестибюль вошел человек мужицкого вида, в тулупе, в шапке — весь как большая снежная глыба. Швейцар замахал на него руками: «Ты куда через парадный вход! А ну иди в швейцарскую!» Тот смиренно снял шапку: «Да я, вот, к начальнику. Дети у меня здесь учатся». Тут только швейцар <97> понял свою оплошность: «Ах, ваше сиятельство, граф, простите…» [48]

48

Про Толстого рассказывали еще анекдот. Едет скорый поезд мимо Ясной Поляны. Пассажиры с любопытством толпятся у окон, а проводник говорит: «Успокойтесь, господа, их сиятельство пашет только перед курьерским!» Толстой, конечно, трагическая фигура. И трагизм его в том, что, порвав по совести с людьми своего круга, он так и остался барином. Под посконной рубахой носил голландское белье, воду пил только привозную. Но главное — Христос для него был словно бы партнером и соперником: как же — Христа каждый мужик знает, а его, графа Толстого — нет. Тем не менее, я помню отношение к Толстому моих старших. Они были более склонны винить в его драме Черткова и прочих подобных ему людей из окружения. Говорили также, что его, конечно же, Синод «упустил»: надо было учитывать, что он человек очень русский, и впав в крайность, на попятную не пойдет.

Дочь директора Лицея, Екатерина Петровна Матасова, рассказывала, что на балах, которые время от времени устраивались в Лицее, Сережа Симанский обычно подпирал стенку и отпускал едкие замечания в адрес танцующих. Тем не менее о нем существует романтическая легенда: что якобы у него была первая и единственная любовь, которой он всю жизнь в день ангела посылал фиалки — ее любимые цветы. Я тоже это историю слышал, но насколько она достоверна, судить не могу. Я спрашивал и у Лидии Константиновны Колчицкой, но она тоже ничего сказать не могла кроме того, что лично она цветов не возила.

 

После окончания лицея он учился на юридическом факультете, писал

диплом у Сергея Николаевича Трубецкого на тему «Комбатанты и некомбатанты во время военных действий». Кто бы мог тогда подумать, что эта тема будет для него актуальной: в Первую мировую войну он был архиепископом Новгородским, а во Вторую — провел в Ленинграде все 900 дней блокады. Он тогда жил в помещении под <98> куполом Никольского собора — прямо над храмом. Храм пятикупольный и в нем наверху было довольно просторное помещение со сводчатым потолком. Однажды во время обстрела была пробита висевшая одежда, один осколок снаряда упал на стол прямо перед Патриархом. Он потом хранил этот осколок всю жизнь…

 

Когда он принимал постриг в Троице–Сергиевой Лавре, один мудрый старец сказал ему: «Тебе сейчас вручается хрустальный сосуд, полный до краев. Пронеси его через всю жизнь, не расплескав!»

Его учителем — не духовником, а духовным наставником — был митрополит Арсений (Стадницкий), личность чрезвычайно интересная, настоящий самородок. Он был из молдаван и без всякого родства, без всяких связей стал тем, кем стал.

 

Время от времени к Патриарху приходили его старые знакомые, с которыми у него были давние, теплые отношения.

В послевоенные годы вернулся в Россию из эмиграции, из Вены, архиепископ Стефан. Бывая у Патриарха, он много и интересно рассказывал о странах, где побывал. Если чувствовал, что рассказ затянулся, в том же повествовательном тоне произносил: «А вот у финнов, например, есть такой обычай. Люди собираются в гости, сидят, сидят, — а потом расходятся».

Помню, частым гостем был старый генерал Алексей Алексеевич Игнатьев. Кстати, именно благодаря Игнатьеву, Сталин подарил патриархии Переделкино. Игнатьев рассказывал, что Сталин однажды обратился к нему с вопросом: «У Патриарха скоро юбилей. Что бы подарить ему?» Игнатьев посоветовал: «Подарите Переделкино». [49]

49

В Переделкине, — точнее, в селе Лукине, находилась родовая усадьба бояр Колычевых. Этот род, в истории Церкви запечатлевшийся тем, что к нему принадлежал московский митрополит, святитель Филипп, был почти полностью вырезан Иваном Грозным, — во всяком случае, погибли почти все его мужчины. Митрополиту Филиппу была прислана отрубленная голова его племянника. В память об этом геноциде уцелевшие потомки рода Колычевых в своей усадьбе крышу красили в черный цвет, а в фамильной их церкви фрески окружены широкой черной каймой — хотя вообще черный цвет в русской иконописи не принят.

 

<99> После службы Патриарх и Игнатьев обычно пили чай и много вспоминали — друг для друга, — а мы благоговейно слушали. Бывало, Игнатьев, войдя в раж, восклицал: «Ну, помните, Ваше Святейшество, это было еще тогда… — ну, когда мы с вами живы были!» А сам Патриарх иногда о себе говорил: «Так долго жить просто неприлично». Конечно, эти люди сформировались еще до революции…

 

Говорят, что аристократизм — от воздержанности. Патриарх был аристократом в лучшем смысле этого слова. Режим его жизни, его распорядок дня всегда был для меня образцом. Он был очень воздержан в своем быту, питался по уставу, строго соблюдая все посты и постные дни. Вообще трапеза полагается дневная и вечерняя, а до 12 часов дня считается неуставной, и специальных молитв к ней нет. Когда она случалась, Патриарх, читал до начала «Пресвятая Троице», а по окончании — «Достойно есть».

Его день начинался с утренних процедур, в число которых входила даже небольшая гимнастика (не на стенке, не на кольцах, конечно, не с гантелями — просто несколько упражнений, чтобы размять свои старые мышцы и кости). Затем он молился — у него были и общие, и свои собственные молитвы, — а потом шел к своему рабочему столу. На пути стоял другой, круглый стол, на котором лежало Евангелие. Каждый раз, проходя, он прочитывал страницу или две, открывал страницу на завтра и на следующий день читал, начиная с того места, на котором кончил в прошлый раз.

<100> Научиться у него можно было многому. У него был образцовый порядок в бумагах и на столе. Монахиня мать Анна этот стол каждый день тщательно протирала, тем не менее Патриарх всегда смотрел, не забилась ли пыль в щели резьбы. Как–то я подарил ему маленькую дорожную щетку. Он, разглядев ее, страшно обрадовался: «Так ею же можно пыль из щелей вычищать!» Непременным атрибутом его стола была вазочка с конфетами. Сам он ел конфеты редко — разве что в конце напряженного рабочего дня возьмет себе одну; в основном они предназначались для посетителей. Конфеты ему дарили часто, он откладывал несколько штук в вазочку, остальные обычно кому–то отдавал, но ленточки [50] всегда оставлял себе и ими перевязывал аккуратные систематизированные стопки бумаг. Про Колчицкого говорил: «ну вот, был у меня отец протопресвитер, вывалил на стол ворох бумаг, и все говорил, говорил… И что это? Принес! Ничего не систематизировано, ничего не понятно!» И начинал раскладывать их по кучкам…

50

Тогда коробки конфет продавались не запаянными в целлофан, а перевязанные разноцветными атласными ленточками и продавщицы в кондитерских очень ловко умели завязывать огромные пышные банты — «шу».

Поделиться с друзьями: