Русь уходящая: Рассказы митрополита Питирима
Шрифт:
При всех своих необычайно высоких духовных дарованиях, старец Севастиан был очень болезненным. Болезнь его началась с нервного потрясения. В начале XX века он был первым и любимым учеником старца Иосифа Оптинского. Когда старец Иосиф умер, его это так потрясло, что у него сделался парез пищевода. Всю жизнь он мог есть только жидкую супообразную пищу, протертую картошку, запивая ее квасом, протертое яблоко — очень немного, жидкое, полусырое яйцо. Иногда спазм схватывал его пищевод, он закашливался, и есть уже не мог, оставался голодным. Можно себе представить, как тяжело ему приходилось в лагере, когда кормили селедкой и не давали воды.
Известно, что преподобный Серафим Саровский каждого входящего приветствовал словами «Радость моя, Христос воскресе». Старец Севастиан был гораздо сдержаннее, мало говорил, но в нем было удивительное сочетание физической слабости и духовной —
А были и такие случаи. Служит о. Севастиан панихиду, читает записки. Тихая такая служба… Вдруг — очень сурово, остро бросает взгляд: «Кто дал эту записку?!» — Молчание. — «Подойди, кто дал эту записку!» — Подходит трясущаяся женщина. — «Ты что делаешь?! После службы подойди ко мне!» — Приворожить хотела…
Петр Сергеевич Бахтин был боевой офицер, легендарная личность, командир батареи, орденоносец. О. Севастиан сказал ему: «Поезжай в семинарию». А он был член партии, совершенно ничего религиозного не знал, и ответил прямо: <187> «Я ничего не знаю». Тогда о. Севастиан посоветовал: «Выучи «Отче наш»». Он приехал. А я как раз был в приемной комиссии. Смотрю — входит здоровенный молодой человек с пышной шевелюрой, немножко разбойничьего вида. Ну, что — думаю, — у него спросить? — ««Отче наш» знаешь?» — «”Отче наш, иже еси на небесех…» Ну надо же! Так он прошел, и впоследствии стал священником. Судьба его была сложной: характер у него неукротимый, он большой правдолюб, и ему, естественно, приходилось трудно. Но личность это была очень интересная и очень типичная для того времени.
О. Алексий Глушаков, настоятель храма Илии Пророка в Черкизове, тоже был из карагандинских переселенцев, духовных чад о. Севастиана. Очень милый был батюшка.
Сохранилось довольно много бесценных фотографий о. Севастиана и его окружения. Эти снимки принадлежат Марии Стакановой, по прозвищу «Стаканчик». Я даже раньше считал, что ее фамилия «Стаканчикова». Она жива, живет неподалеку от Москвы. Ее подбросили без документов, взяли в приют, назвали Марией. А фамилию придумали условно: «Ну, вот стакан на столе стоит — пусть будет Стаканова». И отчество ей также придумали. Она закончила ПТУ, работала в Целинограде, потом мудрые монахини посоветовали ей приехать к батюшке, о. Севастиану. И она спросила у батюшки, который знает все, как звали ее родителей. «Погоди, — говорит, — завтра скажу». И на следующий день говорит: мать звали Елена, отца — Петр.
Фотография тогда в церковной среде не особенно поощрялась, но ей отец Севастиан разрешил снимать. Она говорила: «Сейчас я клацну!» или «сф'oтаю!»
В 1966 году у меня намечалась важная командировка в Иерусалим. Нашу делегацию возглавлял митрополит Никодим. Поездка предполагалась очень ответственная: мы должны были решить множество вопросов относительно нашей Духовной миссии.
<188> Накануне отъезда, в первых числах апреля, я позвонил в Караганду о. Севастиану, попросил его молитв и благословения в дорогу. А он вдруг сказал, что ехать не надо. Я был ошеломлен. «Так надо, потом поймешь», — сказал он по телефону. В полной растерянности я думал: с одной стороны, нельзя не послушать благословения старца, но с другой, что мне сказать митрополиту Никодиму?
Однако все решилось само собой. Перед самым отъездом, буквально накануне вечером у меня сделался сильнейший жар — температура поднялась до 40°. Было очевидно, что поехать я не смогу. Я позвонил Никодиму и сообщил о случившимся. Кажется, он был недоволен, что моя поездка не состоится. Тем не менее ничего сделать было нельзя.
Прошло несколько дней, и вдруг раздается звонок из Караганды — от о. Севастиана. Меня просили, чтобы я немедленно вылетел к нему. Как же я был удивлен: только что старец буквально запретил мне ехать в ответственную командировку, а тут вдруг: «Срочно вылетай». Но я послушался, тем более, что уже чувствовал себя гораздо лучше.
16 апреля, в субботу, я прилетел в Караганду и сразу же с аэродрома поехал к старцу. Выглядел он плохо, был очень слаб. Таким я, наверное, ни в какой болезни его не видел. Он просил меня постричь его в схиму. Сразу же начались приготовления, откладывать было нельзя.
Слава Богу, все удалось успешно: несмотря на изнеможение и слабость о. Севастиан был в полной памяти и нам удалось совершить его пострижение.Я был около него буквально до последних часов его жизни. Той же ночью, после пострижения в схиму, ему стало очень плохо, он поисповедовался, причастился. Жаловался, что испытывает томление духа и тела. 19 апреля его не стало…
Патриарх выслал на мое имя в Караганду сочувственную телеграмму и благословил меня совершать его погребение. 21 апреля мы совершили заупокойное богослужение. Похоронили о. Севастиана на городском Михайловском кладбище.
<189>
2. Увлечение фотографией
С искусством фотографии я впервые познакомился в 1935 году и «заболел» им на всю жизнь. Случилось это, когда брат, уезжая в командировку, заехал к нам на дачу и привез с собой фотоаппарат «Лейку». Я пришел в восторг. Первый мой кадр, однако, трудно было назвать удачей. Я тайком подкрался к сестре Надежде Владимировне, которая лежала с книжкой на коврике под деревом, и, не зная законов перспективы, сфотографировал ее со стороны ног. После этого снимать себя она мне запретила навсегда. Тайком я, правда, иногда это делал, но «официального» разрешения так и не получил. Как сейчас помню тот снимок: на переднем плане огромные ноги в сандалиях и где–то далеко маленькая головка.
Увлечение мое воспринималось многими людьми неодобрительно. Как–то в Одессе выходим мы, чтобы сфотографироваться с какими–то иностранными гостями. Мимо проходят два офицера и один из них, увидев у меня на плече фотоаппарат, говорит: «Отец! И не стыдно тебе заниматься таким грешным делом?»
Даниил Андреевич Остапов к фотографии относился крайне неодобрительно, называя ее «восьмым таинством» и ворчал на нас, молодых, что мы этим занимаемся. Да и мама моя, Ольга Васильевна, тоже этого интереса не поощряла, зная мою увлекающуюся натуру.
Когда только перешли на восьмимиллиметровую съемку, я купил себе великолепную по тем временам чешскую камеру, называвшуюся «Адмира», и с ней иногда снимал на службах. Пытался заснять служение одного старца. А тот проходит мимо меня после службы и говорит: «Владыка всуе труждашеся». И ничего у меня из этих съемок не вышло, хотя камера была исправна и все, что снимал до и после, прекрасно получалось. [89]
<190> В Индии я бродил по одному из древних памятников, естественно, с фотоаппаратом. И вижу: сидит в уголочке некий отшельник, одетый в красную ткань, около него сосуд с водой — сушеная тыква; и сидит он в сосредоточенной позе. Мне захотелось его сфотографировать, но он взглянул на меня настолько выразительно, что у меня всякая охота отпала. Это был взгляд не ненависти, не злобы. Просто я понял, что появлением своей нелепой фигуры с фотоаппаратом нарушил его внутреннее состояние.
89
Был еще один подобный случай — только без фототехники. Как–то я решил подсмотреть, как молится один старец. Мы с ним были в алтаре вдвоем и, казалось, ничто этому не препятствовало. Но как только началась служба, мне нестерпимо захотелось спать. Я и так–то всегда спать хочу, но это было что–то из ряда вон выходящее. Выйду я из алтаря, сделаю несколько «гимнастических упражнений» — поклонов, возвращаюсь — ничего, полегче. но только взгляну на него — и опять. Так за всю службу ничего и не увидел.
Там же в Индии я однажды из–за своей страсти к фотографии чуть не погиб — и совсем бестолково. Это было в Джайпуре, в начале шестидесятых. Нас повели смотреть дворец Магараджи. Показали все внутри, потом вывели на галерею. Там вся стена была выложена драгоценными камнями: мозаика изображала цветы. В основном были использованы полудрагоценные камни — такие как яшма, сердолик, халцедон, но серединки цветов были сделаны из настоящих рубинов, изумрудов, чуть не алмазов, и, если приглядеться, сквозь перегородки можно было увидеть всю мозаику «в профиль». Я полюбовался с близкого расстояния, а потом вытащил фотоаппарат и сделал несколько шагов назад, чтобы сфотографировать. Что было дальше, я даже сейчас вспоминаю с неким ужасом и, как сейчас, чувствую внезапный холодок в коленях. Видимо, сработало подсознание, я наклонился вперед и вернулся к стене. Потом уже немного придя в себя, оглянулся. Галерею окружал только низкий — ниже колен, — бордюр, а донизу расстояние было метров двадцать…