Русь. Том I
Шрифт:
Даже на паперти, куда неясно доносилось пение, стоял народ и крестился, когда долетал сюда из алтаря едва слышный возглас священника и певчие начинали что-то петь. Несколько раз толпа, нажимая на стоявших сзади, раздавалась, виднелись блестевшие новым золотом ризы священника, и слышался серебряный звон колечек кадила.
А когда обедня кончилась и отслужили молебен с водосвятием, народ потянулся ко кресту, а потом к выходу, освобождая широкое пространство пола с накиданной по каменным плитам свежей травой. Слепые под звон колоколов затянули свои стихи и, стоя в два ряда от паперти до ворот, держали перед собой в протянутых руках
Колокола близко, над самой головой, весело, празднично трезвонили над растекавшимся с паперти народом, и коляски, стоявшие у коновязей, блестя на солнце черным лаком и белея раскрытыми зонтиками, как будто в такт веселому звону, тронулись по мягкой песчаной дороге.
На зеленой площади приезжие торгаши раскинули белые палатки с разными сластями.
На расстеленном полотне прилавков, за которыми стояли расторопные зазывающие торговцы, целыми ворохами были рассыпаны орехи всех сортов — грецкие, шпанские, кедровые; пряники — печатные, мятные, длинные медовые, и тульские, и вяземские; темные коврижки с белой обливкой и длинные, палочками, конфеты в нарядных бумажках, перевитых золотом.
На свободной лужайке собирались хороводы. Девушки с узелочками купленных гостинцев в руках брались за руки и, растягивая круг, медленно подвигались в одну сторону по кругу под затянутую песню, чтобы, дождавшись припева, лихо подхватить всем разом.
— Эй, гуляй, народ православный! — кричал какой-нибудь успевший клюнуть в шинке мужичонка, наткнувшись пьяными глазами на девичий разноцветный хоровод, и размахивал плохо слушающимися руками.
А солнце, поднимаясь все выше и выше, заливало ярким блеском ослепительно белое полотно палаток и разноцветную двигавшуюся в тесноте толпу.
— Девки, девки, — дружней! — кричал с другой стороны парень в новом суконном картузе и с цепочкой на жилетке.
Праздник был не только в этой нарядной толпе, в смешанном ярмарочном говоре, в ошалелых звуках свистулек, но и в самом небе, ярко, ослепительно блестевшем над садами и колокольнями монастыря.
После раннего деревенского обеда народ разошелся. Палатки на выгоне сняли. И на тех местах, где они стояли, остались только вбитые в землю колышки и притоптанная земля. А через всю площадь выгона легли длинные предвечерние тени.
Голоса и праздничные звуки так же раздавались отовсюду — с села, с реки, — но уже мягче, в каком-то другом, вечернем тоне. Запахло тонкой весенней сыростью остывающей в лощинах земли. Опускающееся солнце красным пожаром горело издали в верхних окнах монастырского купола. И над низкой деревенской колокольней в тихом вечернем воздухе со скрипучим писком, то улетая, то опять прилетая, носились стайками стрижи.
Народ для вечерних хороводов и игры в горелки собирался из ближних деревень на обрыв, ближе к реке, откуда были видны освещенные косыми лучами луга и широкое спокойное пространство реки. На притоптанном кругу слышался смех, прибаутки какой-нибудь развеселой молодки в плисовой безрукавке, когда еще настоящее гулянье и игры не начинались, а только подходили все новые и новые кучки молодежи.
Старички и пожилые мужики сидели и разговаривали на бревнах в стороне, около старой осыпавшейся ограды помещичьей усадьбы, кто в праздничной поддевке и сапогах, кто в лапотках с чистыми для праздничка суконными онучами, перевитыми новыми пенчными веревочками; одни в новых суконных картузах,
другие в старых зимних шапках.Вспоминали, глядя на гуляющую молодежь, как проводили такие праздники в старину, и говорили о том, что теперь стало уже не то.
И правда, в старину, кто помнил, бывало, за месяц начинали готовиться к празднику. В особенности если это было зимой или осенью, когда все работы уже кончались. Варили крепкую пенистую брагу, заправленную хмелем, от которого кружились головы и ноги выписывали порядочные кренделя. Мед, игристый и шипучий, задолго до праздника зарывали в землю. А там пекли всякие домашние пряники с медом, с тмином и мятой.
Отстояв долгую праздничную обедню и закусивши кусочком свежины, ехали на розвальнях по накатанной зимней дороге, обсаженной вешками, кто к куму, кто к другой какой родне.
И веселье с хороводами, катаньем и посиделками где-нибудь в просторной избе шло три дня.
Теперь же редко праздновали больше одного дня. Даже такие праздники, как вешнего Николу. И уже на другой день праздника, опохмелившись одним-двумя стаканчиками, принимались за работу. И не варили ни медов, ни браги, а покупали все готовое.
— Да, прежде не так справляли праздники, — сказал старик Софрон, сидевший на бревне, зажав бороду в руку, и всегда любивший вспоминать, что и как было в старину. — Сколько этого веселья, угощений всяких, — бывало, на четвертый день в голове шумит.
— А приволье какое было, господи… леса, луга, озера.
— Про леса и говорить нечего, — кругом леса были дремучие, — теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.
— Вот богатство-то было, господи, — вздохнул кто-то, — и куда все делось?
— Господь ее знает.
— А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, — кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес — стоит себе на солнышке ровно стена.
— Рыбы небось много было? — спросил возбужденно кузнец.
— Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, — так полна сеть судаков, щук, лещей… И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть — вся.
— Ах, мать честная! — сказал, сплюнув, кузнец.
— Пенькой хорошо рыбу морить, — сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.
— Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, — вся вода белая.
— И помногу брали? — спросил жадно кузнец.
— Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.
— Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.
— Рано захватили, вот и попользовались.
— А теперь как провалились куда, — скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.
— Может, чума была на ней? — спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.
— Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.
— Нет, это уж так, сама по себе, — все на нет сходит.