Русалия
Шрифт:
Но хоть и говорили старые люди об этих днях, - что стыдно да грешно, то в обык вошло, - многим русским людям было не до поисков чувственных удовольствий, будь то еда, наряды или новые жены. Они едва-едва могли прокормить одну жену, и уж никак отсутствие необходимого в их убогих хозяйствах не могло привести к преуспеянию их семей. Но только слепой мог бы не углядеть, что соразмерно убыванию довольства одних, точно на дрожжах пухла мошна других. Кто же были эти другие? Здесь не нужно было каких-то особенных допущений. Всякий, проходя улочками Киева, подмечал, что только на подворьях немногих князей из-за небывало высоченных бревенчатых заборов поднимаются новые терема выше прежних, а прежние украшались с невоздержанностью поистине болезненной: то, что можно было разглядеть из-за ограды – дощатые широкие кровли цветились киноваревой красниной, густо уснащались всякими резными гребнями и рубцами, обводились перилами с точеными столбиками и фигурками, которые выкладывались настоящим золотом. А какие повозки выезжали из ворот тех подворий! А какие золотняные наряды были на тех, кто в них
Странные вещи стали твориться в Киеве. И не только в стольном городе, но и во всех ближайших к нему мало-мальски значительных поселениях: теперь за все требовалось платить. Казалось бы, ежегодно собираемого полюдья даже при том, что изрядная его часть отправлялась в Хазарию, вполне хватало для развития русской жизни… Нет. Теперь пришел ты на рынок продать что, - заплати здесь же бродящему надсмотрщику из еврейцев, хочешь – солодом, векшей или полотью, а хочешь – рубленой монетой. Надо при продаже что-то взвесить или измерить, - собственная мерка не годится, должен ты у здешнего же крохобора мерку взять, а за подержание плати. Для тех, кто приедет в Киев торговать издалече настроили жители Жидовского города специальных изб. Ну и, понятно, не из дружества они туда купцов приглашали. Надо было хорошо заплатить. Избушки те небольшие были, и, если у кого товар велик, то для хранения товаров другие были дома построены. Но за это отдельно платить. За то, чтобы через Днепр переправиться (хоть и на собственном челне) – платить. Всякий поступок в этом мире влечет за собой цепь подобных ему. И оглянуться не успели киевляне, как главнейшей связью между ними сделался расчет выгод. А вот потомкам Завулоновым, Невфалимовым, Дановым, Гадовым и Давидовым ни на что из этого тратиться не приходилось, потому что… как бы… Потом обитатели Киева взять в толк не могли, как же это случилось, чтобы такие вот порядки завелись, чтобы такое злополучие с ними могло приключиться.
Евреи не только были освобождены от торгового мыта. Никто в Киеве, ни русич, ни грек, ни алан, не могли обвинить на вече ни одного еврея, что бы тот ни сотворил, не выставив еврейского же самовидца. А вот еврею, поспорившему, скажем, с турком, поселившимся в Киеве-граде, совсем не нужно было утруждать себя поисками свидетеля дела турецких кровей. И даже, если кто пихнет еврея в жидкую его грудь или жену того блядью назовет, всяческим взысканиям теперь подвергался.
Конечно, можно было бы сказать, что князья и кое-кто из старцев, живя бок о бок с силой кровнородственной управителям той страны, которой Русь продолжала выплачивать позорную дань, просто всячески стремились избегать осложнений со слишком уж бодрым хищником, но отчего ж тогда именно у этих примирителей и золотели дома и наряды?
Но вместе с тем среди того многолюдства, у которого так или иначе отнимались верховные цели и жизненные силы, какие на его же глазах обращались в жир захребетников, среди тех многочисленных горожан и селян росло недоумение. Прежде рвались они созывать вече и миром решать важные вопросы. Но и прославители тунежительства не дремали. Прямо или через своих приспешников им удалось добиться учреждения великих наказаний тому, кто посмеет сбирать вече по ничтожному поводу. А позже и вовсе невозможно стало без уведомления первых мужей в колокол у храма Рода ударить. Ну и, понятно, там, где торжествует расчет выгод, всенепременно возможным становится и подкуп. Продажники находились не только среди тех, кого всевозможные чувственные пристрастия трясли уже многие годы, не оставляя им воли ни на благое, ни на дурное, все больше выискивалось предателей Истины среди никак не избалованных излишествами трударей, которые за какую-то смешную мзду на собраниях радостными криками поддерживали своих нанимателей и напротив - говором и свистом силились заглушать речи их недругов.
Сколько раз приходили к Святославу на подворье те, кто не мог и не хотел передаваться торжеству пришлого сознания:
– Княже, не хотим мы, чтобы Сигурд со Свенельдом уступали нас жидове, будто бы свое имущество. Ты – наш князь. Ты за нас на полях кровь проливаешь. И не надо нам других никаких, живущих в праздности чужими трудами.
Но много ли мог молодой князь, когда его собственная мать в редкие минуты оживления сознания так напутствовала его:
– Ты не гневайся на Свенельда, он жизнь знает и всегда большой ум имел. Оттого и живет, как царю прилично. Ест, что хочет. Жен каких хочет имеет. Украшает себя чем только пожелает.
– Вот так-так, - покачивал головой сын. – Ведь ты мать мне, княжья дочь сама. Как же не знать тебе, что украшение князя – защита народа да вражий страх?
– Разве мало людей трепещут при одном имени Свенельда?
–
А много ли прославляют?Но Ольга не сдавалась:
– Он знает, что не бывает человека в прошлом, не бывает и в будущем. Посему кони его табуна самые лучшие.
– Самообладание, отрешенность и прилежание – вот три истинно княжеских коня.
Хоть и была уже давно старухой Ольга, эта сшибка ее женской темной земной обиходности с сущностью легкой, не желающей сдаваться охотой самовольству многоцветного потока миропроявлений, как в молодые годы исподволь будило в ней изветшавшую с годами злобность:
– Это ты не рассказывай! Это я знаю, откуда ты… наслушался. Я тебя в ученье Богомилу отдавала не для того, чтобы он тебе голову своими волховничьими несуразицами забивал, а чтобы ты полезные науки постигнул. И чтобы подобно другим научился завладевать всем, что вокруг лежит, и преобладания домогаться над прочими. Только властительство может свободой подарить. А ради того все отдать возможно.
– Даже веру отчую?
Но Ольга не разглядела в этих словах упрека:
– Есть вера кровная. Кто ее у тебя отымет, кроме Того, Кто ее дал? А есть вера словесная. Это как бы порука для соумышленников. Так отчего бы не попользоваться, коль скоро случай тебе здесь выгоду суливает? Если ты креститься надумал, подкрепление себе приискивая, - правильно положил. Только не ходи за тем к подличающим грекам. Крестись у Оттона – царя немецкого.
– Помню, присылал он к нам своего человека – Адальбера, - улыбкой проступило на лице Святослава воспоминание. – Приехал и назвался волхвом всей Руси.
– Епископом, - поправила его Ольга.
– Ну да, у жидопоклонников так оно называется. И что? Половину прибывшей с ним своры русский люд перебил. Сам этот Адальбер едва…
– Адальберт, - почему-то обиделась Ольга.
– Вот-вот, сам-то он едва ноги унес. Эх, мать, чему же это ты меня учишь? Веру русскую предавать? И на что менять? На невежество христиан-жидопоклонников? Ведь в том, что они Божественным Знанием зовут, благоразумный только уродство усмотрит. Для безбожных душехищников если это и вера, то вера в торговлю, в то, что душа человеческая – тоже товар. А для совращенных неразвитых душ маленьких черных людей – в том одно суеверство. Знаешь, чай: большинство из людинов считают христиан притворщиками и погубителями души, даже примета у них есть, как все их суемудрие, смешная: коли идя куда встретил на дороге черноризца, равно, как свинью или кабана, то надо немедля домой воротиться, ибо удачи не видать. А те из них, кого жидопоклонство под себя подмяло, те и русского Бога поминали, только хлеба у него испрашивая или потомства, и от жидовского Бога ничего, кроме вещесловия не ждут. Лукавое это богопочитание. А преобладания над людьми подобает, мать, единственно собственными достоинствами достигать. Это не только волхвы знают, об этом самый дикоумный из русичей и то слыхивал.
– Все-то ты размысливаешься… - не находя более подходящих слов так досадовала княгиня.
– День и ночь, времена года, облака, все подвижное и неподвижное Род сладил размышлением, - отвечал ей сын.
Но зачем старой женщине, распад сознания которой опережал разрушение тела, понадобился соумышленник в преступлении веры? Именно страх, самая крепкая из оставшихся нитей, связывавших теперь княгиню с действительностью, неодолимый страх перед нещадной расплатой за наитягчайший грех вероотступничества время от времени понуждал ее домогаться от ближайших людей согласия разделить с ней позорное ярмо. Но и в этот раз ее поползновения остались втуне. Далее склонять к богомерзкому проступку было бесполезно, и оставалось Ольге, чтобы ухватить какое-то возмещение за брезгливый отказ сына от соромного беззакония, удовлетвориться хотя бы ядовитым словом:
– Смейся, смейся над матерью. Когда мать твою честь отстаивала, ты над ней не смеялся. Многому, вижу, тебя Богомил научил, да вот не знаю, учил ли он чадолюбию. Хоть бы когда Малушу навестил, сына бы на руках подержал. Владише уж четыре годка, а отца видит раз в год по обещанию.
Не то, чтобы Ольга действительно когда-то спасала сына от бесчестья, но история, связывавшая его с маликовой дочкой – Ольгиной ключницей, действительно была вельми муторной, и всякое упоминание о том воспринималось Святославом болезненно.
Он и знать не знал, что от того единственного пьяного соития Малуша понесла, не знал и то, как мать его с не вполне проясненной для себя самой настойчивостью оберегала тайну брюхатости своей ключницы, рискуя быть изобличенной в пособничестве блуду. Когда же той приспела пора рожать, и опасная тайность вот-вот должна была стать открытой, Ольга вытребовала у сына обещания назвать прижилуху-еврейку своей женой, нажимая на то, что вместе с матерью от русского Закона может пострадать и младенец, который, как не верти, - кровинка своего отца. Собственно, в данном случае Закон и не должен был обрушить на голову Святослава никаких особенных взысканий, поскольку Малуша-Эсфирь была инородкой, а всякий противоестественный блуд, безусловно, порицается, но лишением жизни не наказывается. Невольно подтверждая то правило, что любой поступок порождает цепь себе подобных, единожды опрометчиво споткнувшись о похоть этой бабы, Святослав теперь удумал заслонить своим отцовством от неминуемых невзгод судьбу гуленыша, названного по настоянию кагальных старшин Вениамином, а русскому миру представленного Владимиром. Конечно, не мог знать русский князь, переносчиком каких несчастий для Русской земли должен стать этот маленький беспомощный, с редкими чернявенькими потными завитками на плоском, как у матери затылке, похотец 5261, а ведь в наставлениях, которые Святославу многажды приходилось слышать, говорилось, что следствие всегда состоит в кровном родстве с причиной.