Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали»
Шрифт:

Н.Щеголев, как некоторые его старшие товарищи по журналистскому цеху, дает полезный пример не «хрестоматийной», стандартизированной коммуникации с классиками, заостряет внимание на том, что пребывает «за строкой» школьных или вузовских учебников.

По этому же пути пошел Н. Петерец, считавший, что цель критики – «не истолковывать писателей, не расставить их на полочках, не нарезать для них готовые ярлыки, а быть возбудителем творческого духа читающего, хотя бы через протест в его душе». Свои размышления о писателях он рассматривает как нечто, противоречащее жанру «критико-биографического очерка»; ведь в них нет указания на даты, в них нет и «ни одного анекдота», служащего у иных «вкусной приправой» к весьма далекому от эстетического и этического вкуса разговору о классиках. Метод критического исследования, который использовали в своих статьях С. Курбатов, Г. Г. Сатовский-Ржевский, Н. Петерец,

М. Шапиро, Н. Устрялов и другие, восходил к субъективному направлению, заданному еще в начале XX века и в существенной степени обогащенному писателями «русского Китая».

Несколько запоздавшим ответом на рефлексию Н. Щеголева по поводу Лермонтова, вероятно, является статья А. П. Вележева «Невысказавшийся гений» (1941). Да, в стихах Лермонтова нередки срывы, «не вяжущиеся с его славой великого поэта, нет в них отточенности и изящества пушкинского стиха; нередко грешит поэт против языка; встречаются у него технические неточности, самозаимствования». Но эти факты, редкие и ощутимо незначительные, не отменяют того, что Лермонтову в высочайшей степени были присущи и непогрешимый вкус, и необыкновенная одаренность, и безошибочное чувство красоты. Именно от Лермонтова, – подтверждает А. П. Вележев известное к тому времени мнение, – идет линия прозы, продолжателями которой были Тургенев, Чехов и Бунин.

С одной стороны, подчеркнутой «литературностью», выверенностью мысли, а с другой – предельной субъективностью и взволнованностью отмечены статьи «Сила тургеневской земли», «Мать в русской литературе» С. Курбатова, а также его чеховский цикл. То же самое относится, правда, с некоторыми оговорками, к М. Шапиро, назвавшей не случайно свою публикацию о Лермонтове «Душа русской поэзии»; А. П. Вележеву, с любовью написавшего о своем воронежском земляке Кольцове, В. Н. Иванову, нашедшему для описания хаотического движения души героев Достоевского весьма емкое слово: вьюга.

Заставляет задуматься миниатюра «Мать в русской литературе» С. Курбатова полная риторических знаков. Толчком к появлению ее, по признанию самого автора, послужил фильм «Маленькие женщины», снятый по одноименному роману американской писательницы Луизы Мэй Олкотт (1832–1888). Посмотрев фильм, невольно задался вопросом: где же в русской литературе изображена материнская любовь? Судьба матери? Да, есть какие-то фрагментарные описания материнской любви, заботы, печали (у Пушкина, Гоголя, подробнее у С. Т. Аксакова). Но не удалось найти полнокровного образа матери, «которая душу свою вдыхает в своих детей». «Или русская литература забыла мать? Может ли быть такой, мягко выражаясь, ужас?» Правда, в русской литературе есть даже роман с названием «Мать», но с образом матери, созданном в нем, не очень-то легко смириться. «Господи, что за наваждение! Неужели мы народ, который мать вспоминает только в ругательствах?» Придут ко мне молодые отец и мать, – фантазирует С. Курбатов, – попросят посоветовать книгу о матери. Разве что приходят на память “слезы бедных матерей” Некрасова»! Объективно картина такова, что «наша славная литература – молит о матери».

Впрочем, прошло почти сто лет со времени публикации статьи С. Курбатова, а вот повод задуматься над судьбой, образом матери в русской литературе по-прежнему сохраняется.

Классики, уверен эмигрант, выразили важнейшие грани русской души, следовательно, национального самосознания, как, например, А. Н. Островский, автор бессмертной «Грозы»; Островский – «действующая русская и человеческая душа. Не петербургская душа, а московская, всероссийская, и, наконец, главным образом великорусская». И снова перед нами пример суждения, который вряд ли укладывается в логику школьного преподавания: «Очень интересен образ Варвары. Это какая-то русалка, какая-то курганная, былинная, сладострастная баба, неистовая, соблазняющая, добрая и в то же время роковая…»

С. Курбатов на практике преломляет «органическое» проникновение в форму и содержание художественного произведения, факт литературы рассматривает в его внутренней связи с коренящимися в сказках, легендах, былинах свойствами народного духа. Индивидуальный почерк автора проявлен еще и в том, что он идет к интерпретации текста не прямо, а совершая круг, отталкиваясь от «чужого слова», преломляя «чужое» высказывание индивидуально и неповторимо.

Поводом для написания статьи о русском драматурге послужила экранизация пьесы «Гроза» (1934), ставшая дебютом режиссера В. М. Петрова. Успех фильма был обеспечен еще и мастерской работой с актерским ансамблем крупных театральных талантов: А. К. Тарасовой, В. О. Массалитиновой, М. И. Жарова, М. М. Тарханова, М. И. Царева. Неравнодушие к русской классике проявилось и в дальнейшем творчестве режиссера. Ему принадлежат

экранизации, вошедшие в золотой фонд отечественного кино: «Без вины виноватые», «Ревизор», «Поединок», «Накануне».

Восточные эмигранты были знакомы с фильмом «Гроза», устами С. Курбатова отмечали в нем принадлежность к «большому искусству», хвалили его за то, что в нем заботливо воссоздана русская речь, показан русский быт и, главное, режиссер бережно отнесся к тексту великого драматурга; «все это смотрится и слушается и впитывается с такой жадностью, с которой капля воды поглощается раскаленной почвой».

Публицисты, подобные С. Курбатову, понимали: не только и не столько биографические данные освещают жизнь писателя. В конце концов, не так важно, какое платье или перчатки носил тот или иной классик. Что сказал и как проявился в той или иной ситуации, как это делают с Чеховым, особо нагнетая мотив остроумия в воспоминаниях о писателе. С именем любого классика сопряжены моменты внешние, скупо проливающие свет на главное, – на его духовную биографию, нравственный смысл жизни и творений. С. Курбатов верит: «понять писателя – это значит произвести внутреннюю революцию, переменить весь собственный строй души, зажечься тем же, чем горит и он». Именно такими качествами, предвосхищающими «внутреннюю революцию» в момент встречи с классиками, отмечены статьи К. И. Зайцева, Г. Г. Сатовского-Ржевского, Л. Астахова, С. В. Кузнецова, Н. В. Устрялова. Список можно продолжить.

«Есть речи – значенье / Темно иль ничтожно! / Но им без волненья /Внимать невозможно. / Как полны их звуки / Безумством желанья! / В них слезы разлуки, / В них трепет свиданья». Эти строки невольно приходят на память, когда читаешь трудноопределимую в жанровом аспекте заметку (воспоминание? эссе? лирическая миниатюра?) Г. Г. Сатовского-Ржевского «Кольцов, Митроша и я», – кстати, строки стихотворения, в котором грамматически неправильное «из пламя и света» вызывало столько нареканий в адрес Лермонтова.

Автор делится впечатлениями о годах, проведенных им с 1870 по конец 1879 года на родине Кольцова, в Воронеже. С ностальгическим чувством описывает пейзаж тогдашнего Воронежа, рассказывает о француженке-гувернантке, «смазливом менторе в юбке», заставляющей еще совсем маленького, семилетнего мальчика снимать шапку, проходя мимо величественного памятника Петру 1, но не испытывавшей к Кольцову какого-либо сочувствия.

Необычное впечатление производил известный на всю округу «Кольцовский сквер». «Снежно-белый мраморный бюст поэта на невысоком гранитном постаменте мог внушать какие угодно чувства, кроме страха, а птичий щебет множества сверстников и сверстниц, игравших в мячики, в “пятнашки”, в “казаков-разбойников”, прыгавших через веревочку и даже катавшихся на трехколесных велосипедах, быстро вовлекал нас в круг невинного детского веселья…»

Рассказ становится волнительным, когда Сатовский-Ржевс-кий вспоминает сына сослуживца отца, Митрошу Дружаева, тихого, скромного мальчика, наделенного литературным талантом. «Страстная, почти экзальтированная любовь к стихам, при наличии воистину феноменальной памяти сближала меня с моим “первым другом”, который приходил в “Кольцовский сквер”, обыкновенно с тоненьким томиком стихов этого поэта». Читал стихи Митроша с чувством, наизусть, «держа книжечку обеими руками, как держат священники Евангелие, готовясь благословить им молящихся». Из песен Кольцова, – вспоминает автор, – любимыми его были наиболее элегические, и каждый раз, заканчивая стихотворение: «Чья это могила, – тиха, одинока и крест тростниковый, и насыпь свежа», – он смахивал с длинных ресниц проступавшие слезинки и долго оставался безмолвным, медленно, по-молитвенному качая головой.

Вот откуда берет начало любовь уже повзрослевшего человека, русского эмигранта к народному поэту. Вот почему веришь в искренность слов Л. Астахова, сказавшего, что русские классики «вечно пребудут теми вершинами невечернего света и неопалимой печали, вещие тени которых синими весенними грезами легли на души наши с ранних дней отрочества, провожая нас до порога могилы».

Для Г. Г. Сатовского-Ржевского биография писателя не имеет самостоятельного значения, ее он, как правило, вписывает в провиденциальный канон. На биографию выдающейся личности возможна только одна точка зрения – христианская, в логике «неисповедимости путей» Господних. В этом специфика биографического метода и жанра биографического очерка, реализованного маститым журналистом в статье, посвященной Достоевскому. Прослеживая узловые точки полного коллизий жизненного пути писателя, Сатовский-Ржевский приходит к заключению, что вся история жизни и трудов классика «как бы построена по одному, последовательно проводимому плану, что настойчиво бросается в глаза, словно поощряя нас к попытке расшифровать этот план».

Поделиться с друзьями: