Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
В левой колонке этой восхитительной ведомости значились названия ракет и систем наведения, пистолеты-пулеметы, штурмовые винтовки, снайперские винтовки, гладкоствольные ружья «ремингтон», а также названия кое-каких химических веществ – труднопроизносимых, но явно смертоносных.
И ни одного ковра, хоть обыщись.
Перевела взгляд на соседнюю колонку: цифры были убойными.
Он оказался настоящим великолепным «бандитом», этот ее замечательный двоюродный дедушка.
…Когда,
Фридрих вошел в кабинет (она спиною чувствовала и представляла, как деловито он там возится – вкладывает смертоносную папку в ячейку, запирает, перебирая кнопки клавиатуры, закрывает толстую дверь огромного своего сейфа, беременного взрывами, ядовитой отравой и ужасом сотен тысяч или даже миллионов людей), но минут через пять вышел.
Она повернулась и навела на него объектив.
Он сказал в объектив:
– Могла бы выглянуть в окно интереса ради – что там приключилось с несчастной старухой. Все-таки ты удивительно равнодушна. И перестань щелкать мне в лицо, что за хамство!
Она отщелкала несколько кадров этого настоящего его лица, опустила фотоаппарат и сказала: – Фридрих! Ты бандит?
Ты сначала подумай, ты подумай сначала, – может, не стоит рта открывать?
Но она не дала себе труда подумать – и потому оцепенела от ярости, когда Фридрих наградил ее полновесной затрещиной. Эта затрещина горела на ее щеке дней пять – так Айе казалось. И дело не в том, что он поднял на нее руку – подумаешь, оплеуха: к тому времени ей доводилось и раздавать, и получать вполне чувствительные удары, кисейной барышней она не была, а уж недотрогой ее бы никто никогда не назвал. Что могло ее удивить или задеть после трехдневной комы в бразильском госпитале?
Но и выкатившись из особняка в Ноттинг-Хилле, она оскорбительную сцену с Фридрихом считала безобразной, но все же семейной разборкой. «Меня папа никогда пальцем не тронул!» – мысленно орала она. Иными словами, Фридрих оставался для нее родственником.
Она и продолжала бы считать его родственником, даже послав к черту всю эту компашку, даже после того, как неизвестные мерзавцы расколошматили ее фотик, выудив его из рюкзака, оставленного в подсобке паба. Она так плакала, стоя над растоптанными на полу линзами. Нет. Ничегошеньки она бы не поняла, ничего – дуреха, балда, простофиля!
Если бы не эпохальный визит Большой Берты.
О-о-о!!! Большая Берта! Дорогая моя, героическая толстая задница!
Старуха явилась прямо в паб – и как она адрес разузнала, и как решилась прийти, как умудрилась исчезнуть из дому, откуда отлучалась только в ближайший супермаркет?
Айя онемела, когда увидела Большую Берту: беспомощная глыба в допотопном плаще рейхсфюрера СС, та стояла в сизых клубах сигаретного дыма – гигантская сова в сполохах синего света, среди обдолбанной молодежи чужой страны.
Айя выбежала из-за стойки бара, взяла старуху за руку и увела в кухню. Смешно, первой мыслью было: Фридрих прислал Большую Берту, хочет помириться «с девочкой»… Идиотка наивная!
Вот тогда и выяснилось, что старуха немного петрит по-русски. Ну конечно: все восточные немцы изучали в школе обязательный русский язык, да и Фридрих за годы второго брака дома говорил с Еленой только порусски. В бурном потоке русско-немецких слов, который Айя пыталась разобрать, переспрашивая, уточняя, останавливая Берту – удостовериться, что все поняла правильно, – прояснились некоторые интересные обстоятельства.
Старуха просто изобразила всех в лицах:
Елену: «И ты отпустил ее, кретин?! После всего – ты ее отпустил?!»
Фридриха: «Заткнись. Не вмешивайся! Это моя семья».
И опять Елену: «Это не семья, а подобранная тобой с помойки казахская шлюха, которая в конце концов продаст всех нас не задумываясь!»
Старуха замолчала и сурово сказала по-немецки:
– Девчонка, улепетывай куда глаза глядят! Hau ab, M"adel!
– Вот еще, – отозвалась Айя. – Подумаешь, говно…
И тогда, вцепившись ей в руку так, что потом на большом пальце синели следы от ногтей, косноязычно, в волнении смешивая немецкие и русские слова, Большая Берта сообщила, что слышала разговор Елены и Гюнтера… Елены и Гюнтера? Ты что, Берта?! Они же друг друга терпеть не могут! Ни разу не видала, чтоб они беседовали.
То-то и оно, согласилась старуха. Она спустилась ночью в кухню за снотворным и с лестницы слышала их разговор. Бывает, добавила Берта, эти люди заключают перемирие, если надо убрать кого-то, кто мешает обоим.
– Как… убрать? – ослабев всем телом, спросила Айя. – В каком смысле?
И Большая Берта, ворочая русские слова, как камни, сообщила:
– Елена говорить к Junge [47] : «Надо девку умолкать. Она опасный». Еще сказать: «На Фридрих не слова. Пусть отдыхать старый кретин. Будет потом данке от него».
Затем Большая Берта просто и откровенно сообщила Айе, что лично ей в целом плевать, кто из них кого прихлопнет: да, так уж получилось, что Junge вырос ублюдком и убийцей – так его воспитал проклятый брат его матери, тот, у которого «мальчик» годами ошивался где-то там, на востоке… Но вот своего Казаха, своего Фридриха Берта любит, а он почему-то привечает девчонку – видно, так уж устроена казахская половина его сердца. Поэтому Берта не хочет ничьей крови. Пусть будет тихо в этом проклятом доме.
47
Мальчик (нем.).
И она твердо повторила по-немецки:
– Hau ab, M"adel!
А перед тем как уйти, схватила руку Айи своей жесткой лапой и оставила в ней несколько бумажек, оказавшихся потом не чем-нибудь, а пятьюстами фунтами – о как! Потопталась, ничего больше не добавив. Тяжело развернулась в дверях – немецкая мортира, и – кадр из семидесяти семи фильмов – молча вышла в желтый туман ночного Сохо.
Опустившись на матрас, Айя медленно сняла рюкзак с драгоценной оптикой, бережно, как ребенка, уложила его в изголовье, забросала кучей тряпья. Успела подумать: хорошо бы… пару слов… папе… …и медленно повалилась навзничь.