Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русская служба и другие истории(Сборник)
Шрифт:

«Он даже ездил в Россию», — говорил один другому.

«Кто, Наратор? Его туда пускают?!»

«Не Наратор, а Бернард Шоу. И ему, заметьте, Россия понравилась».

«Да не говорите глупостей, — вмешивался третий. — Он, конечно, сказал, что любит Россию. Он только не объяснил, за что он ее так любит. Он был парадоксалист. Он сказал о России: они выбросили Бога за порог, а он влез к ним через окно в форме самого фанатичного католицизма под названием НКВД».

«Сейчас НКВД называется КГБ. Почему вы говорите о нем в прошедшем времени?»

«Потому что он давно умер».

«КГБ? Не смешите меня!»

«Не КГБ, а Бернард Шоу. А Наратор — его последователь».

Не последователь, а наоборот, говорил четвертый: понимая неминуемость алфавитного разоружения, Наратор, как главный спец в ударениях, разрабатывает такой лексикон, чтобы при лагерной пайке букв в будущем алфавите свободного мира, сменяя ударения в одном слове, можно будет получать разные значения, вроде как «зАмок» и «замОк», и что якобы словарь этого нового лексикона засылается и распространяется среди слушателей Иновещания в Советском Союзе через некоего звукоподражателя херсонской эстрады Копелевича. Выходила из этих гипотез в общем некая чушь, но это никого не смущало, потому что на Иновещании привыкли: если новость сначала оповещается, а потом опровергается, то затем последует опровержение предыдущего опровержения, после чего подтверждение с поправками того, что замалчивалось в последующем опровержении, и вообще слово и дело настолько связаны, что одного без другого не бывает, и не важно, что было первым, слух о яйце или о курице. Жизнь на Иновещании испарялась

в эфир вместе со словами, и слова эти продолжали парить там вечно, заспиртованные в этом эфире, как конечности человеческого тела в спирту анатомического театра, откуда их изымают по мере надобности; и слова о прошедших катастрофах, законсервированные в эфире, всегда можно было употребить для катастроф предстоящих, как вечно повторяющееся эхо собственного голоса, когда уже неясно, где эхо, а где голос. Утомленные эхом от событий в других частях света, сотрудники Иновещания были рады узнать нечто такое, что произошло на расстоянии непосредственного касания: Наратор был событием будущих новостей, которое можно было пощупать руками. Выяснилось, что о Нараторе никто ничего толком не знал. Толпящиеся в коридоре сотрудники провожали Наратора долгим проницательным взглядом, специально задавали ему разные глупые вопросы о пищеварении и насморке, пытаясь вытянуть из Наратора свидетельство его присутствия в этих стенах, рядом со всеми, чтобы самим стать соучастниками предстоящей катастрофы, но при этом остаться в живых. Нашлись и такие, кто тут же стал собирать подписи под петицией главе правительства, где говорилось, что администрация Иновещания в своей аполитичности между двух стульев дошла до попустительства, и требовали прибавки к зарплате за вредность «по зонтикам». А заведующий религиозными программами, священник в миру, отец Марк Сэнгельс, поспешил к нему навстречу, грозно выставив палец. «Не уклоняйтесь», — кричал он с другого конца коридора. «Я не уклоняюсь», — испуганно сказал Наратор, думая, что отец Марк хочет сделать ему очередное дисциплинарное взыскание. Но тот долго жал Наратору руку и сказал, чтобы слышали даже албанцы: «Не думай, что ты одна спасаешься в доме царском из всех иудеев. Если ты промолчишь в это время, то свобода и избавление придут для иудеев из другого места, а ты и дом отца твоего погибнете. И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского?» — не выпуская руки и заглядывая Наратору в глаза, громыхал отец Марк. Наратор привык, что тот, как всякий англичанин, путает мужской род с женским.

«Я — он», — сказал Наратор.

«Именно! Именно это и хочет сказать религиозный инакомыслящий, который цитирует Книгу Эсфирь в письме, которое я только что процитировал. Именно! Я — ты, а ты — он, и все мы — Эсфирь, мы живем в эпоху Эсфирей, вы понимаете?» И, завлекая новоявленную Эсфирь в тайны своего иновещания, он извлек письмо этого самого религиозника из Союза; приперев Наратора к стенке, Марк Сэнгельс стал водить пальцем по строкам, пытаясь выяснить непонятное место:

«Лишенному души все прелести что вши. Вот. Это как надо понимать?»

«Все прелести как вши. Тут слово что надо понимать в смысле как. Как вши», — почесав за ухом, ответил Наратор.

«А, ну да, — сказал отец Марк. — Как вши. Ну да. Русские вши».

«Это почему же обязательно русские? — обиделся вдруг Наратор. — Вши, знаете, разных национальностей бывают».

«Да тут дальше написано, — тыкал в страницу англичанин, — вот: ели вши. Русские, как я понимаю, вши. Со сметаной».

«Да вши, понимаете, прыг-прыг, вши — а не щи! — на весь коридор заорал Наратор, и в голосе его была давно копившаяся злость за политичную улыбку, которой приходилось кривить губы, и за кривую улыбку тех, кто предоставил ему политическое убежище не потому, что уважали его, а потому, что уважали самих себя, предоставляя убежище, а на него им всем было наплевать, трижды накласть. — Вши, которые едят, а не щи, которых едят, — кричал он на побледневшего англичанина, вообразившего себя русским. — Я не уклоняюсь, — кричал Наратор, — это вы уклоняетесь. От меня уклоняетесь!» И припомнил, что отец Марк Сэнгельс называл Наратора «гоем православной религии», путая гоя с изгоем. «Сам никогда на Мясницкой не был, а рассуждает про то, что в России едят, разные щи, грибы и ягоды. Грибоедова читали? — напирал Наратор в измятом матросском бушлате, не снимавшемся со вчерашнего дня. — Вместо того чтобы про Эсфирь долдонить, вы бы лучше Грибоедова почитали. На художника Мясоедова поглядели б. Вы всегда на руку Москвы воду лили!» — кричал Наратор, загоняя англичанина в тамбур перед дверью начальника. Из-за стола у окна поднялась секретарша Гвадалквивира: в любой другой день эта колченогая паночка-панк с копной волос цвета радуги подняла бы как всегда презрительно свои выщипанные брови; но тут она поспешила навстречу и, тронув орущего благим матом Наратора за плечо, сказала: «Не присядете ли?» — и сама подвинула стул. Отец Марк Сэнгельс воспользовался заминкой и ретировался. Наратор плюхнулся на стул, отирая пот бескозыркой. Секретарша перехватила взгляд Наратора, обнажила острые зубки в производственной улыбке, и, вместе с резко наступившей тишиной в эфире, вернулась мысль, что этот день на Иновещании будучи станет для него последним. Из двери напротив, через коридор, доносился утробный голос, размеренно диктующий перевод машинистке:

«Генеральный секретарь Движения за самоопределение и независимость Канарских островов Антонино Кубило, — вдалбливались слова стуком пишущей машинки, — в своей недавней беседе подчеркнул: „На стратегию империалистов США, направленную на разгром малых стран по отдельности, нам следует ответить отрезом по отдельности головы, рук и ног от американского империализма совместными силами малых стран. А также эта стратегия безгранично вдохновляет их выступать на решительную борьбу за то, чтобы повсюду в мире оторвать у американского империализма руки и ноги и отрезать ему голову. Народы всех стран, ведущих революцию, должны повсюду в мире оторвать руки и ноги у янки-агрессоров и отрезать им голову. Хоть американские империалисты на вид и кажутся сильными, но если народы многих стран так нападут со всех сторон и совместными силами одну за другой оторвут у них конечности, а затем и голову, то они станут беспомощными и в конце концов погибнут“. Глава правительственной делегации Сирийской Арабской Республики Фарез Исмаил отметил в своей речи: „Пользуясь случаем, я хотел бы заверить великого вождя Его Превосходительство сорокамиллионного корейского народа в том, что если корейский народ оторвет у американского империализма правую ногу, то мы обязаны взять на себя задачу оторвать от американского империализма левую ногу“».

«Бедный он, бедный!» — узнал Наратор голос машинистки Цили Хароновны: она имела в виду американский империализм, а не Наратора.

«Председатель общества юристов-демократов Кубы доктор Хэсус Бальдес Гарсиа, выражая свое глубокое впечатление, процитировал намеченную уважаемым и любимым вождем сорокамиллионного корейского народа оригинальную концепцию: „Отрыв конечностей у американского империализма есть новая революционная стратегия борьбы, направленная на то, чтобы оторвать руки и ноги у янки-агрессоров и отрезать у них голову“, — и продолжал следующее: „В этих словах намечена очень правильная и реальная стратегия, что можно вполне осуществлять. Раньше американский империализм казался сильным. Когда корейский народ оторвет у янки руки в борьбе против американского империализма, наш народ отрежет ему ноги“.

„Прошу!“ — прогремел голос Гвадалквивира, распахнувшего дверь кабинета. Обычно Наратор пробивался в кабинет через труп секретарши, которая долго урчала в переговорное устройство, а потом нехотя нажимала секретную кнопку у себя под юбкой; сейчас сам Гвадалквивир чуть ли не склонялся перед Наратором в пригласительном жесте. Вся эта вежливость как ресторанный завтрак перед отрубанием головы. В предыдущие визиты за годы службы на Иновещании, когда Наратор добивался аудиенции, он заставал Гвадалквивира на четвереньках над разостланной по полу бумажной простыней расписания. Гвадалквивир обычно игнорировал входящего, скребя карандашом у себя по лысине, водил пальцем по клеткам расписания с именами сотрудников по дням недели, напевая при этом опереточный мотивчик; Гвадалквивир был большой мастак по части перетасовывания сотрудников из одного дня недели

в другой и, организуя смены, сопоставлял в памяти теноры, басы и баритоны сотрудников службы так, чтобы в каждой передаче голоса дикторов образовывали некие квартеты и ансамбли, выпевая последние новости, как оперу в концертном исполнении, тем самым глубже внедряясь в память и сердце слушателей за железным занавесом, который он, как большой меломан, воспринимал главным образом как пожарный занавес в оперном театре. От новой затеи путаница в расписаниях происходила страшная, „рота“, то есть смена, менялась на ходу, если вдруг кто из выходящих в эфир охрип и из тенора переходил в бас, а больше всех страдал от этих передряг Наратор. „Если бы тенор Слонима из понедельника сопрягнуть с басом Моськина по субботам?“ — напевал самому себе Гвадалквивир. Однажды Наратор взглянул на эту клеточную простыню на полу и сразу сообразил, как распределить фамилии сбоку в таком порядке, чтобы число букв в именах сотрудников возрастало от верхней строки к нижней. Но Гвадалквивир, выслушав это рационализаторское предложение, нажал кнопку, и секретарша вывела Наратора из кабинета, взяв под локоток; с тех пор Гвадалквивир невзлюбил Наратора ненавистью Сальери к Моцарту: Наратор, со своим рвением к правильной акцентации, полагал найти в Гвадалквивире, с его ансамблевым принципом огласовки, духовного сторонника, не понимая, что близость духовных тенденций вела к непримиримой личной неприязни. Но в этот день Гвадалквивира как будто подменили. Он усадил Наратора в глубокое кожаное кресло посреди кабинета, где полагалось находиться вороху бумаг с решетками „роты“, а сам присел на краешек дубового стола, всегда и неизменно пустынного. Долго покачивал ногой в блестящей черной туфле армейского покроя, глядя на Наратора черными вишенками глаз. „Хау ар ю?“ — осведомился он по-английски о том, как вообще дела.

„Сеньку, — поблагодарил Наратор и тоже осведомился: — Харю?“

„Сеньку“, — сказал Гвадалквивир. Наратор вздрогнул: за спиной у начальника в окне, как будто черный ангел, возникла фигура и глянула в глаза Наратору; Гвадалквивир проследил направление его взгляда и, ткнув пальцем за спину, пояснил: „Штукатурщик. Штукатурит. Который год все штукатурит. Я его спрашиваю: ты что, сэр, так долго штукатуришь? А он мне: сколько скажут, сэр, столько и штукатурю. Лейборист!“ — И, сощурившись, Гвадалквивир оглядел матросский бушлат Наратора с революционной бескозыркой. Наратор сорвал бескозырку с головы и стал мять ее в руках. „Международная обстановка сейчас крайне чревата, — сказал, пожевав губами, Гвадалквивир. — Доктор Иерарх Лидин нас подробно обо всем осведомил. Достойный доктор. Наш старый коллега: всегда начеку. Мы тут посоветовались“, — сделал Гвадалквивир реверанс в сторону, и, обернувшись, Наратор увидел, что в кабинете присутствует еще и третье лицо, в твидовом пиджаке и галстуке горохового цвета в горошину; лицо сидело в углу и, не подымая головы, что-то строчило в блокнотике. „Харю?“ — поприветствовало Наратора лицо. „Сеньку“, — сказал Наратор.

„Поддерживаете ли вы связь с соотечественниками за рубежом железного занавеса?“ — спросило лицо, ласково улыбнувшись. Наратор ответил, что за ежедневной жизнью своих бывших соотечественников он следит с регулярностью русскоязычных корреспонденций „Голоса Родины“ и даже по-украински, до последних заключительных слов „Уважаемые слухачи, слухайте нас в следующую субботу“, всегда дослушивает, и хотя жилое помещение у него не ахти какое, но зато три транзисторных приемника, не считая отечественной „Спидолы“: чтобы, переходя из одной перегородки в другую, не упустить ни одного лишнего слова, благодаря транзистору над ухом в каждом конце помещения. При этом у него всегда под рукой специальная тетрадочка, где он отмечает ошибки в ударениях или, наоборот, образцовое произношение ранее не употреблявшихся слов. „Вас, наверное, многие видели с этой тетрадочкой?“ — предположило лицо в твиде. И Наратор подтвердил, что тетрадочку эту не просто многие видели, но он сам (хотя и хранит тетрадочку как зеницу ока и ночью держит под подушкой) всегда готов продемонстрировать свои наблюдения и заметки с фактами на руках максимально возможному числу сотрудников, предъявляя в качестве аргумента даже метраж радиоволн, где эти слова прозвучали, но ведь где там, ушли в эфир слова, а ему не верят. Лицо в твиде попросило взглянуть на тетрадочку и, взглянув, решило эту тетрадочку, с разрешения Наратора, удержать для снятия копий и „приобщения к делу“. По настойчивой любезности этой просьбы Наратор понял, что отказываться бесполезно, да и жалко было расставаться с человеком, интересовавшимся подробностями его жизни. „Мой отец искоренял ижицы на местах, не понимая, что орфография и тоталитаризм — близнецы-братья“, — путал он по памяти слова Цили Хароновны, но лицо в твиде не интересовалось идеями: лицо расспрашивало Наратора про работу в московском министерстве и сад им. Баумана, ему было интересно про проектировщицу Зину и про звукоподражателя из Херсона, и не столько даже про злонамеренного Джона Рида, отобравшего у него знамя, сколько про соседей. Слушал он крайне внимательно и несколько раз записал в своем блокнотике слово „Бангладеш“. Но и про штепсели с розетками ему тоже было интересно слушать, и даже неприятие Наратором английских кранов было встречено сочувствующей улыбкой. Наратор настаивал, чтобы эта жалоба тоже была внесена в протокол: как нормальному человеку можно умыться в этой стране, если из одного крана тебя шпарят кипятком, а под другим краном рука леденеет, как дерьмо в проруби?

„Занятно, занятно“, — говорило лицо в твиде.

„Это английское понимание кошерности, — хлопал по плечу Наратора Гвадалквивир. — Наш знаток религий Марк Сэнгельс убежден, что это вклад англиканства в иудаизм“. Наратор, слова „кошерность“ никогда в жизни не встречавший ни в эфире, ни на бумаге, смотрел на Гвадалквивира, как баран на разбитое корыто. Тем временем Гвадалквивир стал серьезно настаивать на преимуществе полоскания в раковине с затычкой в сравнении с мытьем рук в проточной воде по-московски. Обслуживание в московской гостинице, по его мнению и опыту, вполне сносно, если не считать единственный недостаток, ярко свидетельствующий о диктатуре пролетариата: отсутствие затычек, принятых английской демократией, в раковине. Конечно же, он, как осведомленный человек, взял с собой в эту дикую Россию личную затычку, но что прикажете делать рядовому британцу, об этом российском дикарстве не слыхавшему? Конечно же, можно кое-как вымыть лицо, плеская себе на морду из ладошек. Но в то время, как британский водопровод позволяет каждому поступать по собственному разумению, то есть мыть лицо, плескаясь с ладошек, или же пользоваться раковиной с затычкой по типу традиционного английского умывального тазика, советский человек лишен подобной свободы выбора: граждан принудительно заставляют плескаться под проточной водой. Может быть, советский промышленный шпионаж до сих пор не утруждал себя кражей идеи британской затычки; но скорее всего подобный подход к умыванию свидетельствует о типичном тоталитаризме советского водопровода. Кстати, та самая затычка, которую он, Гвадалквивир, предусмотрительно взял с собой в Советский Союз, чуть не подвела его под монастырь: он всегда носил ее с собой в кармане, и во время одной из поездок в переполненном советском автобусе, прижатый обстоятельствами к случайной попутчице, был обвинен криком на весь автобус в развратных действиях в общественных местах, хотя прижался он не к ее общественному месту, а просто к заду своим карманом, где лежала затычка. В результате скандала его забрали в милицию, где, установив, что он иностранец, заподозрили в затычке подслушивающий аппарат и даже передатчик, обвинили в шпионаже, и выбрался он из этой тоталитарной страны без затычек, лишь будучи быв обмененным на советского разведчика, схваченного в Лондоне, когда, выдавая свой передатчик за тостер, подключил его советской двойной вилкой в английскую розетку с тремя дырками и в результате закоротился. „через это проходит на Британских островах каждый новоприбывший“, — похлопал Гвадалквивир по плечу Наратора, который решил было, что о нем совсем забыли. И, набравшись духу, Наратор воинственно заявил:

„А зонты у новоприбывших кто в Москву увозит? А потом прикрывает улики этой контрабанды провокационной революцией через подставных джон ридов? Кто?“ — И Наратор поднялся с кресла.

„Пока вас не убили, у нас нет улик, что вас собираются убить“, — поднялось за ним лицо в твиде.

„И вы у нас ходячая улика“, — заботливо похлопал его по плечу Гвадалквивир.

„Пока меня окончательно не убили, я не позволю, чтобы меня уволили из эфира, — твердо сказал Наратор. — И перестаньте хлопать меня по плечу“.

Поделиться с друзьями: