Русская жизнь. Октябрь семнадцатого (ноябрь 2007)
Шрифт:
Полковник Архипов на это согласился, перемирие было подписано, а через час или два канонада возобновилась. Тут уж возникла полная паника, и продолжалась она, пока не пришло сообщение из столицы, что власть перешла к Петроградскому съезду Советов. Сопротивление кончилось, больше ничего сделать было нельзя. Оставалось только спасаться, что было не очень легко.
Меня спрятали в татарской части города, откуда я осуществлял политическое и военное руководство сопротивлением. Там я прожил больше недели, отпустил бороду, а потом уехал сначала в Москву, где тоже шли бои… А потом в Петроград.
Позже я узнал, что образовавшаяся в Казани Чрезвычайная комиссия заочно приговорила меня к смертной казни. Мне ничего не оставалось, как уйти на осадное положение и жить по чужому паспорту. Причем я подумал, что никому не придет в голову, что русский православный
Никакой возможности существовать не было. Только если найти какую-нибудь службу. Я поступил в Наркомпрос, где занимался разработкой исторических программ. Ничего специально большевистского в этой работе не было, до тех пор, пока Волгин, один из руководителей Накомпроса (позднее - вице-президент Академии Наук), который раньше знал меня по исторической линии, вдруг на каком-то заседании не сказал: первым пунктом повестки дня я предлагаю постановить, чтобы Абрам Яковлевич Вульфов снова стал Юрием Петровичем Денике.
– Какие еще у вас остались впечатления от встреч с большевиками?
– Я знал одного большевистского агитатора, рабочего Хомлева. Эти активисты действительно были преданными, жертвенными людьми. Бог их знает как - кто на лошадях, кто пешком - ходили заниматься пропагандой в деревне. Хомлева я встретил, когда он вернулся из одного такого пропагандистского хождения, и спрашиваю его: «Ну, как?
– Очень хорошо, всюду за нас голосуют.
– Все-таки вы говорили с крестьянами, им трудно объяснить, что такое социализм, большевизм… - Ах, зачем все это объяснять. Я всегда говорю одно: есть большевики и меньшевики. Меньшевики - это те, которые хотят дать народу меньше, а большевики - которые хотят дать народу больше. И всегда все были за большевиков».
Лозунг, брошенный Лениным - грабь награбленное!
– имел громадное влияние. Троцкий утверждал, будто у Ленина это сорвалось с языка, что это правильная мысль, но выраженная в предельно вульгарной форме… Вздор. Мне Бухарин позднее рассказывал, что Ленин долгое время думал над тем, какой бы такой зажигательный лозунг бросить в массы. И когда он придумал эту формулу, то распорядился, чтобы ему доставили какую-нибудь крестьянскую делегацию. В разговоре с которой он так, будто между прочим, скажет: товарищи, грабь награбленное!
Я знал лично почти всех руководящих большевиков 1905-1906 года. В 1917 году ни один из них не был с Лениным. Некоторые ушли совсем, другие вернулись в большевистскую партию, но уже после переворота. Некоторые оставались в большевистской партии, но, как Зиновьев и Каменев, были в оппозиции к ленинской линии, были противниками восстания, были изменниками, предателями, потому что высказывали свое мнение. Эти люди были воспитаны на марксистском представлении, что революция социалистическая возможна только в высокоразвитой капиталистической стране, когда рыночное развитие исчерпает все свои прогрессивные ресурсы. Ленин нарушил этот марксистский закон. И по-своему он был прав. Ошибался Маркс, а не Ленин. Оказывается, можно было и иначе.
Предисловие, подготовка текста и публикация Ивана Толстого
* ДУМЫ *
Аркадий Ипполитов
Собеседник на пиру
Исповедь одинокого историка искусств
Вчера победили большевики. Как к этому относиться и что это значит, я не понимаю. Я вообще мало что понимаю, потому что понимать боюсь и не хочу. Все вокруг спорят, говорят бесконечно, все какие-то благоглупости. О судьбах России, об особом пути, о необходимости жестокости, о вине перед народом. Я-то ни в чем ни перед кем не виноват.
Так, мне, во всяком случае, хочется думать. Хотя думать совершенно не хочется. Разговоры надоели страшно, какая-то сублимация действия. Вообще не хочется выходить на улицу. Неизвестно, правда, сколько продлится эта возможность быть в стороне от того, что называется событиями. Тем более что они, эти события, гудят прямо перед моими окнами. Не слышно их только в кабинете и спальне, которые выходят во двор, и я почти не вылезаю из этих комнат последние дни. Вижусь только с Анной Матвеевной, по привычке спрашивающей, что подавать на обед, хотя выбор блюд уже давно сузился так, что в глупых вопросах нет никакой надобности.Интересно, что будет с моей службой. Нужно ли мне будет возвращаться из своего, взятого по состоянию здоровья, отпуска или уже и возвращаться некуда? Что там с Императорским Эрмитажем? Разнесли его или оставили? Забудут, как Фирса в шкафу из этой модной пьесы. И правильно сделают. Кому они сейчас нужны, все эти гравюры и рисунки, неизвестно зачем собранные людьми, по большей части ничтожными и только потому, что у них были лишние деньги. Ненавижу все эти разговоры о коллекционерстве, меценатстве, культуре и культурности, о высоком служении искусству. У нас-то вообще все сводится к одному Высочайшему покровительству.
Последнее время проходить мимо Зимнего, этой темно-красной махины, похожей на разлагающуюся тушу мастодонта, стало совсем невыносимо. Уродливая чугунная ограда, площадь, опозоренная расстрелами и великодержавными истериками, и багровый цвет, отвратительнейший. Византийский. Почти все окна темны, все затихло и затаилось. Чудовище, парализованное страхом. Что теперь с ним сделают? Национализируют непонятно для кого? переместят в него Советы из Смольного? раздадут под квартиры большевистским депутатам? отдадут народу на разграбление?
Народ - что под этим подразумевается, я так и не знаю. Ясно, что народ это не я, не Анна Матвеевна и не мой лакей Степан, с его больным и испуганным лицом. Моя жена, теперь проживающая где-то в Париже, тоже не народ, как и мой сын, служащий офицером на Кавказском фронте. Не народ и все эти важные писательствующие дамы и редакторы толстых журналов, так любящие рассуждать о народе, о его вкусах и о том, что для него следует делать, а что не следует. О ком они судят, что они видели, кроме половых в Даноне, баб, приносящих грибы на дачу в Мартышкине, хороводов, устраиваемых всеми этими княгинями в их абрамцевых и талашкиных с их тухлыми мастерскими и праздниками с обязательным прыганьем через костер и медовухой в слепленных ими кувшинчиках? У меня от них оскомина, так же, как от этого жирно орущего о своей честности писателя с мордой обожравшегося хозяйской сметаной кота, последнее время появляющегося везде, на всех культурных сходках, и очень много говорящего от имени народа. Уж он-то знает, что все это значит, он сейчас будет всем указывать, что делать и как мыслить, кто прав и кто виноват, кого поощрять и кого наказывать. Надолго ли?
Почему от имени народа все время говорят подобные типы? Смесь пафоса и злобы. От имени народа можно обличать и требовать. Он-то все равно всегда или безмолвствует, или вопит, что одно и то же.
Требовать от народа ничего не нужно, да и невозможно: народ нужно заставлять. Как народ ликовал во время чтения Манифеста, как жадно громил немецкие магазины, вывески, флаги. «Справедливое» неистовство и негодование. Теперь братаются. Распутин тоже воплощал народ, был гласом народным, все время вещал от имени народа. Он и был типичнейшим его представителем, ходатаем народным перед царем-батюшкой. Народ его любил. Все остальные его ненавидели: его сальную бороду, хитрые глазки, говорок. Каким облегчением стало известие об его убийстве. Прямо-таки рождественский подарок. Князей с Пуришкевичем воспринимали как национальных героев. Потом рождественские елки, делавшие вид, как будто ничего не случилось, очень лживо. Февраль, беспорядки, стрельба. Костер Литовского замка. Растущее чувство страха, барышни, читающие вслух красные газеты на углах для народа, читать не умеющего. Керенский со своей интеллигентской неубедительностью. Слухи о том, что у нас республика, отовсюду стали сбивать орлов, как будто других занятий не найти. Везде говорильня, дебаты о замене Министерства двора Министерством изящных искусств, идиотское название. Борьба за власть охранителей и радикалов, между Бенуа и Пуниным, отвратительная. Везде стало много красного цвета, как будто туша Дворца закровоточила и забрызгала город. Революция. Или просто переворот?