Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русская жизнь. Смерть (июнь 2009)
Шрифт:

–  Стихи любите?

–  Если задористые.

–  А эти?

–  Нет. Этот стих безыдейный.

Я прочитываю «критику» до конца. «В стихе описывается казак. Приехал он на Алтай. Среди лохматых алтайцев казак заметил румяную девушку. Он слез с коня и пошел к ней в юрту. Но румяная алтайка прогнала его: «Уходи, ты черен лицом». Казак ушел. Вот и все.

Поэт описал только лицо казака, а наружность не описал. Какая одежда, нос, рот, рост? Тип виден, как рыба в мутноватой воде. Это похоже на то, когда человек кричит из лесу, а самого не видно. У писателя есть кое-где неверно. Например, «пеня колени». Я сроду не видала, чтобы потели колени. Лошадь потеет под седлом. Или: «Луна впивается когтями в деревья»…

Как же она вопьется, когда когтей нет? «Теплый ветер на стремени стыл». Это я тоже никак не могу понять. Наверно, поэт хотел сказать, что в воздухе было много паров, и эти пары охлаждались на стремени. А другой выход не могу найти. «Черный румянец» - почти безыдейный. Он - как карандаш без стержня. Стих идет, как плохое перо по бумаге, он непонятный. Вот есть у Лермонтова стих: «Горные вершины спят во тьме ночной, тихие долины…» вот это - стих!«

–  Глафира, в какой вы группе?

–  У нас школа… - запнулась, - трехгрупповая.

Наблюдения

Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей. Представьте, далее, клуб, в котором на составленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек… Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают… «Виринею»… Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки…

–  Та-а-к…- вздыхает ситцевый платок.
– Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.

–  То-то, - замечает сосед, - ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.

–  Верно, верно!
– вмешивается третий.- Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамехой - и ша! И вся ее геройства ханула бы.

–  Дивлюсь, за что эту «Виринею» прославили? Ничего в ней нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался автор. Что делать с Виринеей? Взял - да и трахнул ее об скребушку…

Вы приходите в клуб через день-два. Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей. Судят «Правонарушителей»

–  Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов - настоящий грузило. Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.

–  Этот рассказ, - замечает другой, - совсем не родня «Виринее». Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после «Виринеи», то авторша поумнела, а если прежде - она рехнулась.

–  Позволь мне сказать, - вскакивает следующий.
– Я считаю равносильным смерти, что рядом с «Правонарушителями» она написала «Виринею». Так и хочется сказать: «Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность…»

Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне «Майское утро», в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километрах от Москвы.

–  Поживи у нас, голубчик, не то увидишь…

Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!

Вот и сейчас. Человек

пятнадцать - коммунаров и коммунарок - сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.

–  Кончено, паря, кончено!
– горячится столяр Шитиков.
– Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.

И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.

Лев Толстой: «Воскресение», «Отец Сергий», «Дьявол», «Власть тьмы», «Живой труп», «Исповедь», «Плоды просвещения», «От нее все качества».

Тургенев: «Накануне», «Отцы и дети», «Записки охотника», «Безденежье», «Месяц в деревне». Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь…

–  Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович…

Чтобы как-нибудь «собраться с духом», я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках…

–  Зачем?
– обижается кто-то, не поняв меня.
– Мы и на новую напираем.

И снова дождь фамилий:

–  Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин…

–  Когда вы все это успели?
– вскрикиваю я.

–  Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе.

И я снова пишу. Они обступили меня со всех сторон. Они тычут мозолистыми крестьянскими пальцами в мою тетрадь, они диктуют, а я, «московский писарь», со всеми моими гимназиями и университетами, чувствую себя в этой нахлынувшей волне щепкой…

–  Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк…

–  Пиши, пиши еще!

Белинские в лаптях!

Невероятно, но факт. В сибирской глуши есть хуторок, жители которого прочли огромную часть иностранной и русской классической и новейшей литературы. Не только прочли, а имеют о каждой книге суждение, разбираются в литературных направлениях, зло ругают одних авторов, одни книги, отметая их, как ненужный, вредный сор, и горячо хвалят и превозносят других авторов. Мне рассказывали любопытный случай, характеризующий самостоятельность этих суждений и литературных вкусов. Не понравился как-то коммуне писатель М. Пришвин; ему вынесли суровый приговор. Когда крестьянам указали, что сам Горький хвалит Пришвина, они ответили:

–  Ну, пущай ему Пришвин нравится. А вот нам сам Горький нравится, а Пришвин - нет…

Истинно талантливые произведения крестьяне слушают долго, до полной устали чтеца. Людям неохота бывает уходить из читальни. Сидят и смакуют прочитанное.

–  И сами-то они баски, да и на другие книги затягают тебя.

–  Бурует под сердцем от этих книг.

–  Думка бродит в голове.

Небрежные работы писателей, работы наспех, из-за хлеба насущного или из-за гонорара - постоянно отмечались моей аудиторией. Тонко слышат крестьяне, когда художник пишет от души и когда - ради рубля. В разряд вещей, написанных спешно, коммунары определили: «Над кем смеетесь» Зощенко, «Воронье» Караваевой, «Материалы к роману» Пильняка, «Плодородие» Иванова, почти все прочитанные у нас фельетоны и рассказы из журналов «Крокодил» и «Лапоть», «Рысь» Сельвинского, «Спекторский» Пастернака и т. п.

Писатель, угодивший крестьянам одним своим произведением, не может рассчитывать на их снисходительность, если потом напишет скверную вещь.

Критикуя родную, революционную литературу, крестьяне болеют за ее изъяны и боятся, как бы они не уронили престижа советского писателя в глазах своего и враждебного классов. Произведения таких апостолов новых литературных форм, как Хлебников, Сельвинский, Пастернак, Андрей Белый, а также и произведения их многочисленных безликих подголосков внушают крестьянам тревожные вопросы:

Поделиться с друзьями: