Русские исторические женщины
Шрифт:
Выслушав весь ее рассказ, князь Голицын снова начал допросы
– Вы должны сказать, по чьему научению выдавали себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны.
– Я никогда не была намерена выдавать себя за дочь императрицы, – отвечала она твердо.
– Но вам говорили же, что вы дочь императрицы?
– Да, мне говорил это в детстве моем князь Гали, говорили и другие, но никто не побуждал меня выдавать себя за русскую великую княжну, и я никогда, ни одного раза не утверждала, что я дочь императрицы.
Голицын показал ей отобранные у нее завещания Петра Великого, Екатерины I и Елизаветы Петровны, а также известный нам «манифестик», посланный ею из Рагузы к Орлову.
– Что вы скажете об этих бумагах? – спросил он.
– Это те самые документы, что
– Кто писал эти документы?
– Не знаю.
– Послушайте меня, – сказал князь Голицын: – ради вашей же собственной пользы, скажите мне все откровенно и чистосердечно. Это одно может спасти вас от самых плачевных последствий.
– Говорю вам чистосердечно и с полной откровенностью, господин фельдмаршал, – с живостью отвечала пленница: – и в доказательство чистосердечия признаюсь вот в чем. Получив эти бумаги и прочитав их, стала я соображать и воспоминания моего детства, и старания друзей укрыть меня вне пределов России, и слышанное мной впоследствии от князя Гали, в Париже от разных знатных особ, в Италии от французских офицеров и от князя Радзивилла относительно моего происхождения от русской императрицы. Соображая все это с бумагами, присланными ко мне при анонимном письме, я, действительно, иногда начинала думать, не я ли в самом деле то лицо, в пользу которого составлено духовное завещание императрицы Елизаветы Петровны? А относительно анонимного письма приходило мне в голову, не последствие ли это каких-либо политических соображений?
– С какой же целью писали вы к графу Орлову и посылали ему завещание и проект манифеста?
– Я писала это к графу Орлову потому, что пакет из Венеции был адресован на его имя, а ко мне прислан при анонимном письме. И письмо к нему от имени принцессы Елизаветы писала не я – это не моя рука.
После многих еще вопросов и увещаний, князь Голицын опять настоятельно просил свой арестантку открыть ему все.
– Я вам открыла все, что знала, – отвечала она решительно. – Больше мне нечего вам сказать. В жизни своей приходилось мне много терпеть, но никогда не имела я недостатка ни в силе духа, ни в твердом уповании на Бога. Совесть не упрекает меня ни в чем преступном. Надеюсь на милость государыни. Я всегда чувствовала влечение к России, всегда старалась действовать в ее пользу.
Все было записано, что ни говорила она. Потом все это прочли ей и дали подписать.
Она взяла перо и твердо подписала: Elisabeth.
Но князь Голицын не решался послать эти показания императрице: он все еще надеялся добиться истины.
До 31 мая он все ходил в каземат к пленнице, все уговаривал ее сказать правду; но все напрасно.
– Сама я никогда не распространяла слухов о моем происхождении от императрицы Елизаветы Петровны. Это другие выдумали на мое горе, – твердила она.
Ей показали ответы Доманского, которые уличали ее именно в этом. Упрямая женщина не смутилась и твердо сказала:
– Повторяю, что сказала прежде: сама себя дочерью русской императрицы я никогда не выдавала. Это выдумка не моя, а других.
Надо было, наконец, послать императрице это любопытное дело.
В своем донесении фельдмаршал добавлял о пленнице: «Она очень больна, доктор находит жизнь ее в опасности, у нее часто поднимается сухой кашель, и она отхаркивает кровью».
На другой день по отправлении донесения государыне Голицын получил два письма пленницы – одно к нему, другое к императрице. В первом она писала, что не чувствует себя виновной ни перед Россией, ни перед императрицей, что иначе не поехала бы на русский корабль, зная, что на палубе его она будет во власти русских. Императрицу она умоляла смягчиться над ее печальной участью, назначить ей аудиенцию, чтобы лично разъяснить ее величеству все недоумения и сообщить очень важные для России сведенья.
И это письмо она подписала по-царски: Elisabeth.
«Императрица была сильно раздражена этой лаконической подписью, – говорит составитель обстоятельной биографии этой несчастной женщины. – По правде сказать, какую же другую подпись могла употребить пленница?
Зовут ее Елизаветой, это она знаете, но она не знаете ни фамилии своей, ни своего происхождения. Она была в положении «непомнящей родства»; но во времена Екатерины такого звания людей русское законодательство еще не признавало. Как же иначе, если не «Елизаветой», могла подписать пленница официальную бумагу? Но императрице показалось другое: она думала, что, подписываясь Елизаветой, «всклепавшая на себя имя» желает указать на действительность царственного своего происхождения, ибо только особы, принадлежащие к владетельным домам, имеют обычай подписываться одним именем. Под этим впечатлением Екатерина не поверила ни одному слову в показании, данном пленницей. «Эта наглая лгунья продолжаете играть свою комедию!» сказала она».Вследствие этого, императрица написала Голицыну: «Передайте пленнице, что она может облегчить свою участь одной лишь безусловной откровенностью и также совершенным отказом от разыгрываемой ею доселе безумной комедии, в предположение которой она вторично осмелилась подписаться Елизаветой. Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы, наконец, ее образумить, потому что наглость письма ее ко мне уже выходит из всяких возможных пределов».
Тогда Голицын посылает в каземат секретаря следственной комиссии Ушакова объявить арестантке, что в случае ее дальнейшего упорства прибегнут к «крайним способам» для узнания самых «тайных ее мыслей». Несчастная клялась, что показала только сущую правду, и говорила с такой твердостью, с такой уверенностью, что Ушаков, вернувшись к фельдмаршалу, выразил ему свое личное убеждение, что пленница сказала всю правду.
Тогда Голицын опять сам пошел к ней. Он обещал ей помилование, прощение всего, лишь бы она сказала всю правду и объявила, откуда получила копии с духовных завещаний Петра, Екатерины I и Елизаветы.
– Клянусь всемогущим Богом, клянусь вечным спасением, клянусь вечной мукой, – с чувством говорила заключенная: – не знаю, кто прислал мне эти несчастные бумаги. Проступок мой состоит лишь в том, что я, отправив к графу Орлову часть полученных бумаг, не уничтожила оставленные. Но мне в голову придти не могло, чтоб это упущение когда-нибудь могло довести меня до столь бедственного положения. Умоляю государыню императрицу милосердно простить мне эту ошибку и самим Богом обещаюсь хранить вечно обо всем этом деле молчание, если меня отпустят за границу.
– Так вы не хотите признаться? Не хотите исполнить волю всемилостивейшей государыни?
– Мне не в чем признаваться, кроме того, то я прежде сказала, а больше того не могу ничего сказать, потому что ничего не знаю. Не знаю, господин фельдмаршал. Видит Бог, что ничего не знаю, не знаю, не знаю.
– Отберите же у арестантки все, – сурово сказал фельдмаршал смотрителю равелина: – все, кроме постели и самого необходимого платья. Пищи давать ей столько, сколько нужно для поддержания жизни. Пища должна быть обыкновенная арестантская. Служителей ее не допускать к ней. Офицер и двое солдат день и ночь должны находиться в ее комнате.
Услыхав этот жестокий приговор, несчастная залилась слезами. Твердость духа, столь упорно державшаяся в больной, покинула ее.
Два дня и две ночи проплакала она. Тюремщики не отходили от нее. Ни она их не понимала, ни они ее. Двое суток она ничего не ела. Чахотка съедала ее: она кусками отхаркивала кровь.
Знаками она успела заставить догадаться своих сторожей, что ей хотелось бы написать письмо. Ей дали перо, бумагу, и чернила.
Она вновь написала фельдмаршалу обширное письмо, доказывая свою невинность, доказывая, наконец, бессмысленность попыток, в которых ее обвиняли. Она говорила, что не виновата в том, что заграницей ее называли всеми возможными именами – и дочерью Елизаветы, и сестрой Иоанна Антоновича, дочерью, наконец, султана. – «Да если бы, наконец, – прибавила она, – весь свет был уверен, что я дочь императрицы Елизаветы, все-таки настоящее положение дел таково, что оно мной изменено быть не может. Еще раз умоляю вас, князь, сжальтесь надо мной и над невинными людьми, погубленными единственно потому, что находились при мне».