Русские корни. Мы держим Небо
Шрифт:
Впрочем, Илья и Алёша, привозящие на копье вражьи головы, персонажи и вовсе, безусловно, положительные.
Второй мотив в былинах выражен много слабее, окольными намёками. Так, вражью голову (как в особенности отрубленную, так и пребывающую ещё на плечах) сравнивают с пивным котлом. Любопытно, что в типичном описании врага в южнославянском эпосе это сравнение — единственная черта, совпадающая с «образом врага» в былинах. Само по себе сравнение, конечно, мало о чём говорит. Вот только иногда былинные герои высказываются и вполне откровенно. Вот возвращается с головой на копье Алёша Попович:
Ой еси ты, Владимир Стольнокиевский! БудеСтоль же откровенен Илья Муравленин. Выезжая с заставы на поединок с врагом, которого не сумели остановить младшие богатыри, «старый казак» насмешливо замечает:
Не сварить вам без меня пивна котла. Привезу вам голову, вам татарскую!Речь прямо идёт об изготовлении из вражьей головы сосуда для ритуального напитка. Сразу следует заметить, что, вопреки распространённому заблуждению, чаши из человеческих черепов — вовсе не зверская выдумка неких злокознённых «степняков». Это древний индоевропейский обычай, возникший где-то на закате каменного века. В скандинавской «Старшей Эдде» чаши из черепов упоминаются дважды — когда кузнец Велунд, мстя пленившему и искалечившему его конунгу Нидуду, убивает его сыновей и делает из их черепов чаши, окованные серебром; а Гудрун так же поступает с собственными детьми от повелителя гуннов Атли-Аттилы, заманившего в ловушку и погубившего её братьев. Римлянин Орозий рассказывает, что кельтское племя скордисков, обитавшее на берегах Дуная, изготавливает из вражеских голов пиршественные кубки. Индоарийской традиции знакомы «капала» — чаши из человеческих черепов. Знаменитое свидетельство Геродота о скифах: «С головами врагов (но не всех, а только самых лютых) они поступают так. Сначала отпиливают черепа до бровей и вычищают. Бедняк обтягивает череп только снаружи сыромятной воловьей кожей и в таком виде пользуется им. Богатые же люди сперва обтягивают череп снаружи сыромятной кожей, а затем ещё покрывают внутри позолотой и употребляют вместо чаши». Болгарин Крум в 811 году изготовил чашу из черепа византийского императора Никифора и пил из неё на пиру вместе со славянскими князьями. В этом отчего-то пытаются усмотреть тюркский обычай, хотя Крум как раз ближе всех прежних вождей болгар-кочевников сошёлся со славянами — до такой степени, что сидел за столом с их старейшинами, посылал в Константинополь от своего имени славянина Драгомира и первым сменил тюркский титул «хан сюбиги» на славянский «князь». Про ритуальное омовение его воинов перед битвой мы уже говорили в связи с подобными эпизодами в былинах. Вообще, чаши-черепа встречаются лишь у тех тюркских или монгольских племён, что хранят в жилах значительную долю скифо-сарматской, индоиранской крови — болгары, печенеги; или у тех, кто принял тантрический буддизм, пришедший из Индии. У последних — монголы, калмыки, буряты — такая чаша называется «габала» — явная переделка индийской «капалы». Своего слова в монгольских языках для этих чаш нет — похоже, не было в традиции монголов и самой этой вещи.
В русском фольклоре есть ряд упоминаний о таком обычае. В одной песне ведьма грозит молодцу: «из буйной головы ендову солью», в другой — описывается, как она выполнила эту угрозу и похваляется — «из милого пью»! Записавший эту последнюю песню славянофил А. С. Хомяков справедливо сравнивал её с мифами о сотворении мира из частей человеческого тела и древнейшими культами, вроде культа Чёрной Матери Кали в Индии.
Наконец, есть сказка, в которой главный герой, не слишком оригинально названный Иваном, как бы берёт реванш. Угодив в подземное царство к слепому богатырю Тарху Тараховичу, он пасёт его скот. Богатырь запрещает Ивану ходить на некий луг — туда летают девять молодых ведьм, дочерей Яги, и могут ослепить попавшегося им — как ослепили в своё время его. Как всякий сказочный герой, Иван немедленно нарушает запрет и, когда девять Ягишен прилетают на заповедный луг, вступает с ними в схватку, убивает, делает из голов «чашки» и преподносит слепцу Тарху.
На основании всего сказанного, я думаю, стоит отнестись к мотиву черепа-чаши в русских былинах с полной серьёзностью. Получается, однако же, удивительная вещь, читатель, — два былинных богатыря, из которых один носит прозвище Поповича, а другой, как говорилось, канонизирован русской православной церковью, совершают, по сути, человеческие жертвоприношения и делают чаши из вражьих черепов! И как тут не вспомнить оброненную Фёдором Буслаевым фразу о святотатственных с точки зрения православия «поступках» Ильи Муравленина?!
Вряд ли такие обычаи могли сохраняться в дружинной среде, быт и нравы которой отражают былины, после крещения. Именно эта среда стала носителем и проводником новой веры на Руси. Многие языческие по происхождению обычаи бытовали в ней и после принятия христианства, но определённо не в столь крайних формах. Так что былины, содержащие мотив черепа-трофея, не могли сложиться после X века. То же можно сказать и про следующий былинный мотив — ритуальные самоубийства.
Глава 4. «Порола себе груди белые». Ритуальные самоубийства в былинах
Мотив ритуального самоубийства в былинах ясно говорит об их глубокой древности. Былинные самоубийства можно отнести
к двум категориям: мужские и женские. Женские (Катерина Микулична в былине «Чурило и Катерина», Василиса Микулична в былине «Данило Ловчанин», Софья Волховична в балладе «Фёдор Колыщатой») одинаковы и по причине самоубийства — ею всегда является гибель любимого мужчины, мужа или возлюбленного, — и по способу, которым героини кончают счёты с жизнью. Всегда речь идёт о том, что героиня закалывается, причём почти всегда — двумя ножами, на которые она бросается «белой грудью». Это последнее обстоятельство как раз указывает на ритуальный характер поступка былинных героинь. Чтобы просто покончить с собой в состоянии горя и потрясения, достаточно и одного ножа. Да, собственно, есть немало способов обойтись вообще без холодного оружия, коими, увы, «с успехом», если так позволительно будет выразиться, пользуются самоубийцы доныне. И однотипность способа свести счёты с этим миром, и его сложность говорят о ритуале, а не о взрыве эмоций.Несколько разнообразней причины и способы расстаться с жизнью у героев-мужчин. Так, Сухман, тяжело раненный в бою с кочевниками, а затем обвинённый Владимиром во лжи и брошенный в темницу-«погреб», попросту срывает повязки с ран. И смерть героя, и его имя (Сухман, Сухмантий) напоминают героя скандинавского эпоса Сигмунда, или Зигмунда, отца Сигурда-Зигфрида. После битвы с врагами, в которой его покровитель, бог Один, внезапно встаёт на сторону противников героя, Сигмунд запрещает себя лечить, срывает с ран повязки. Схожи и последние слова витязей. Сухман: «Уж вы ой еси, мои раны кровавые… всё за славный бился за Киев-град, за ласкового князя, за Владимира. Он забыл… милость великую, Красно Солнышко пекчи не стало мне, князь Владимир-от меня не возлюбил, вот не для чего стало мне на свете жить». Последние слова Сигмунда зеркальны по композиции, расположению фраз — и полностью подобны по содержанию: «Многие живы от малой надежды, меня же бросили Боги; так что не позволю я себя лечить, не хочет Один, чтоб мы обнажали меч, раз сам он его разбил; бился я в битвах, пока ему было угодно». Просто удивительно, что на это соответствие не обратили внимание ни норманнисты, давно и бесплодно ищущие хоть что-то похожее на скандинавское влияние в древнерусской культуре, ни сторонники школы заимствований.
Впрочем, Сухман-Сигмунд — исключение в русском эпосе. Обычно герои, как и героини, закалываются, бросаются на копьё, на меч. В. В. Чердынцев подробно рассмотрел эту тему в своём исследовании, упомянув даже редкие записи, где нехарактерный для сюжета финал с самоубийством присоединён к нему позднее. Так, Бермята в одной из записей закалывается кинжалом после расправы над изменницей-женой, Катериной Микуличной и её соблазнителем Чурилой. Бросается на нож Алёша Попович, ставший причиной гибели любимой — Алёны Збродовны. На копьё кидается Добрыня Никитич, униженный «бабой Латыгоркой».
Как уже сказано, самоубийство не характерно для этих героев и этих сюжетов. Бермята чаще всего остаётся жить, иногда женится на разоблачившей изменницу-жену рабыне (иногда он милует даже Чурилу, казня только свою супругу). Алёша в большинстве вариантов спасает любимую от расправы, что собираются учинить над ней суровые братья, и женится на ней. Нехарактерна кончина от собственного оружия и для Добрыни. Единственно, что можно извлечь из приведённых Чердынцевым примеров, так это органичность подобного исхода для былинного эпоса. Однако исследователь отчего-то лишь бегло упомянул былину, которая в любом варианте заканчивается самоубийством заглавного героя («Дунай»), и вообще не упомянул ту, что заканчивается двойным самоубийством («Данило Ловчанин»). Между тем обе эти былины и по известности, и по драматическому напряжению — ярчайшие, пожалуй, в былинном эпосе.
Дунай в поединке лучников убивает свою жену, беременную чудесным младенцем. Потрясённый содеянным, богатырь кидается на меч, и от его крови протекает река Дунай. Былина о Дунае вдохновила величайшего русского художника XX века Константина Васильева на одну из лучших его картин, а длинный ряд эскизов к ней показывает, насколько высокий, истинно вагнеровский трагизм былинного сюжета завладел сердцем живописца.
Наконец, Данило Ловчанин оказывается перед необходимостью скрестить оружие с братьями — названным, Добрыней Никитичем, и родным, Никитой Денесьевичем, — отправленными против него Владимиром, задумавшим жениться на жене Данилы, Василисе Микуличне. Данило оказывается перед страшным выбором — либо стать братоубийцей самому, либо обречь на эту участь своих братьев. Со словами «Где ж это видано — брат на брата с боем идёт!» богатырь бросается на своё копьё. Его жена, Василиса, просит дозволения проститься с телом мужа и, когда её привозят к мёртвому Ловчанину, закалывается над его телом. Очень важны слова, которые жена Ловчанина произносит перед смертью:
А больша-де у нас заповедь клажона; А который-де помрёт, дак тут другой лягет.Эти слова ясно показывают, что и в этой былине мы имеем дело с ритуалом, а не действием под влиянием аффекта.
Вопреки Проппу, нет необходимости рассматривать эти слова, как заимствование из былины про Михайло Потыка. Оба сюжета отражают древний обычай соумирания, и более того, в былине о Потыке ключевым является не соумирание, а, как мы увидим ниже, погребение заживо с умершим супругом. Наконец, Пропп здесь явно исходил из своего убеждения о позднем, московском происхождении былины про Ловчанина и его верную жену.