Русские не придут (сборник)
Шрифт:
«Что ж, ваше благородие, стреляй», сказал он не разгибаясь и после этих слов сел на пол по-турецки, снял папаху, обнаружив рыжеватую стрижку ежом, и отвел глаза в сторону.
Осторожно, не отворачивая от него револьвера (и не зная, что надо сделать, чтобы выстрелить), я приблизился к нему, ногой отодвинул подальше от него винтовку и, подняв ее за ремень, вернулся с трофеем на прежнее место, к двери.
«Мне незачем в тебя стрелять», сказал я только после этого, услышав, как дрожит и отдает хрипом мой голос, «я в лесу заблудил и зашел отдохнуть, а до тебя мне дела нет».
Он, ставши сначала на четвереньки, поднялся и тут же сел на лавку. Худое, немного татарское, как у многих русских, особенно
«Ты дезертир», спросил я, «ведь дезертир?»
«Кем же мне еще быть», усмехнулся он, «разве не видишь, ваше благородие?»
«Как же ты с винтовкой и в военном бежал и сюда пришел?»
«А я из вагона ночью соскочил, как нас на фронт везли, здесь неподалеку и соскочил», совершенно уже спокойно, будто рассказывая своему товарищу, ответил он, «ночью сюда пришел и третий день здесь».
«А ешь что?»
«Сначала запас какой-никакой был», он показал на пустой заплечный мешок, валявшийся у печи, который я принял за простую тряпку, «а уже вчера кончился, так сегодня ночью хочу на станцию пойти и съестную лавку немного почистить. Еще хотел зайца застрелить, так с непривычки не попал, какой из меня охотник, да и стрелять опасаюсь, услышат».
Что меня толкнуло, не знаю, но я бросил его винтовку к своим ногам, сунул руку в карман, достал недоеденный хлеб и, сделав один шаг, положил его на стол перед солдатом. Он сгрыз кусок в миг, держа у заросшего редкой рыжей щетиной подбородка ладонь, потом ссыпал с нее крошки в рот и только потом посмотрел на меня – уже прямо в глаза.
«Благодарствуйте, господин», сказал он, «а то уж подводить живот стало и в голове карусель».
И опять настало молчание, только теперь мы молчали не минуту, как при знакомстве, а долго. Что я мог сказать ему? Рассказать о своих терзаниях, найдя наконец человека, которому все можно открыть и которому деваться некуда, так что будет слушать? Так ведь он не понял бы ничего. Если же он рассказал бы мне о своей жизни, то и я бы ничего не понял, какая его жизнь простая ни есть. Что я знаю о крестьянской жизни в Саратовской или Царицынской губернии, чтобы понять ее истинные тяготы и ужасы? Может быть, и у него даже какая-нибудь романтическая история есть вроде моей, да ведь он рассказать о ней человеческими словами не сможет, а я не распознаю в ней никакого романа…
«Ну, вот сбежал ты, дезертировал, разве это хорошо», сказал наконец я и сам удивился, чего это вдруг решил ему мораль внушать, «а ежели так все побегут с фронта, так ведь германец сюда придет, что тогда будем делать?»
Он снова похлопал себя по карманам и досадливо сморщился, вспомнив, что курево кончилось. Все еще не сводя с него револьвера, я вынул из кармана коробку папирос и бросил ее издали на стол. Схвативши подарок с большей жадностью, чем хлеб, он тут же закурил, удивительно ловко чиркнув откуда-то извлеченной серной спичкой о голенище сапога. Выпустив первый дым, он закрыл глаза и так сидел долго, на лице его сделалось почти счастливое выражение. Наконец, не открывая глаз, он ответил.
«Пусть приходит», сказал он спокойно и твердо, как говорит человек, давно убежденный в верности своей мысли, «разве они, когда придут, всех убивать будут или провизию всю отберут? Они мне ничего не сделают, и семья моя (он сказал „семья“, сделав ударение на „е“), даст Бог, жива будет, разве германец до Астрахани пойдет? Ему там делать нечего, он Питер возьмет, Москву
возьмет, Керенскова с генералами повесит, а более ему здесь делать нечего будет, он и уйдет обратно. Мне германца не страшно, когда он победит, то я открыто пойду к себе, рыбу буду ловить и жить без беды».«Как же так», я даже голос повысил чуть не до крика, «а как же Россия? Не станет России, что же будет?» Я как будто совершенно забыл, что говорю с темным, непонятным мне человеком, дезертиром, который мог в любую минуту меня сбить с ног, отобрать оружие и убить, я действительно был задет его словами и кинулся в диспут, будто с Н-евым где-нибудь за столиком в «Эрмитаже». «Вот, допустим, тебе не страшно, что победит кайзер, а мне страшно, и обидно, и невозможно представить!»
Он усмехнулся, дотянул папиросу до конца, тут же зажег вторую, снова зажмурился, выпуская дым, и только потом ответил.
«Легкие у вас папиросы, господин», сказал он, «что кури, что не кури, один толк. А что вы германца боитесь и за Россию беспокоитесь, то это зря. Германец и вам ничего не сделает, потому что вы по научной или коммерческой части, а ему разве не надо таких? И Россия никуда не подевается, где стоит, там и будет стоять, что ж германец с земли Россию приберет? Ничего ей не сделается, никуда ее не денешь, Россию. А Керенскова с этим… с Гучко… пусть».
Пораженный его словами, я ничего не отвечал. Потом решительно опустил револьвер, подошел к столу, тоже достал папиросу, глазами попросил его, и он поднес мне свою, чтобы я от нее зажег. Некоторое время мы курили опять молча.
«Царя скинули», сказал он наконец, как бы продолжая мне объяснять свою идею, «пока он был, за него и воевали. А теперь его под арестом содержат, как вора, за кого ж воевать? За Россию нет причины воевать, она и так проживет».
Он бросил окурок в печку, его примеру последовал я.
«Что ж, господин, сейчас пойдете за станционным жандармом», спросил он с усмешкой, «да сюда его приведете? Ну ведите, я далеко не скроюсь, а скроюсь, так в лесу через дня три пропаду. Дело ваше, вы в законном праве, ведите жандарма».
Вместо ответа я сунул револьвер в карман и оттолкнул в сторону по полу его винтовку. Он смотрел на меня молча, ожидая, что я скажу.
«Сейчас я пойду на станцию, но не за жандармом, а чтобы оттуда домой идти», сказал я, «только ты мне покажи отсюда на станцию направление. Винтовку я тебе оставляю, так что можешь в спину мне выстрелить, только это с твоей стороны будет глупо, потому что если ты меня отпустишь, то завтра я тебе сюда принесу не только еды, но и одежды штатской, и дам немного денег. И винтовка тебе не потребуется. Поедешь к себе рыбу ловить, а что бумаг у тебя, конечно, нет, то уж тут помочь не смогу. Пробирайся домой, как придумаешь, а там жди, когда германец придет и спокойную жизнь тебе позволит».
Он курил уже третью папиросу, смотрел на меня прямо, в упор, и, очевидно, размышлял. Так прошло минут пять, если не больше. Потом он поднял винтовку и вынул из магазина остававшиеся там два патрона, протянул мне.
«Это пока возьмите, господин», сказал он, «чтобы вам не бояться спиной ко мне уходить. А до станции прямо по дороге версты две, только в овраг не сворачивайте. Так что прощайте, если что. А как завтра и вправду придете, то патроны эти принесите. На всякий плохой случай».
Резко повернувшись, я вышел из избы, прикрыл за собой дверь и быстро пошел по заброшенной дороге. Дома я был через полтора часа, почти падая от усталости. Повалился в кабинете на диван, но нервы не давали уснуть. Махнув на пост рукой, шепотом прося прощения у Господа, пошел в буфетную… Но и с помощью любимого средства не смог успокоиться, ночью вовсе не спал, и сейчас меня трясет, как в лихорадке. И ничего комического мне во вчерашнем приключении уже не представляется.