Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Фауст. Ты совершенно попал на мою мысль: беда художнику, если внутреннее его горнило не в силах расплавить грубую природу и превратить ее в существо более возвышенное. Это необходимо во всех встречах человека с природою: горе ему, если он преклонится пред нею! Ростислав. О, без сомнения! Если б человек не был принужден из природы почерпать средства для своей жизни, то не было бы и повода к преступлениям... Напр, воровство, грабительство именно имеют причиною то, что человек нуждается в произведениях природы.

Фауст. С этим едва ли можно согласиться. Ты сам справедливо заметил, что в человеке есть не только светлая, но и темная область; там зарождаются наклонности, которыми приготовляются преступления; иногда в душе человека уже преступление совершилось прежде того, что обыкновенно называют преступлением и что есть не что иное, как порочная наклонность, получившая осязаемую форму. Есть темные страсти - и, следственно, преступления, которые могут совершиться в человеке, даже если б он не был жильцом земного шара, даже если б он не был в сношении с себе подобными: хоть, напр, праздность и гордость, которые (что довольно замечательно) у всех народов, во всех преданиях почитаются матерями всех пороков. Я пойду далее: в природе, собственно, нет зла...

Ростислав. Ты в противоречии с действительностию; стоит взглянуть на естественные явления: нет растения, нет животного, которое не было бы принуждено жить разрушением или страданием какого-либо растения или животного. Если страдание не есть зло, то я не знаю, что разуметь под этим словом.

Виктор. Замечу для

потомства, что господа идеалисты точно так же спорят, как и мы, бедные слуги грубой материальной природы... Следственно, идеальный мистический мир не есть еще царство мира...

Фауст. Во-первых, я не идеалист и не мистик: я эпикуреец, потому что ищу, где находится наибольшая сумма наслаждений для человека; я, если хочешь, естествоиспытатель, даже эмпирик, только с тою разницею, что не ограничиваюсь наблюдением одних материальных фактов, но нахожу необходимым разлагать и духовные. Во-вторых, замечу, также для потомства, что как бы ни спорили идеалисты, для них все-таки существует возможность когда-нибудь сойтись, ибо все они тянутся к центру, но каждого из вас, господа материалисты, тянет к какой-нибудь точке на окружности: оттого ваши пути беспрестанно расходятся. Виктор. Может быть! Но, говоря твоим любимым выражением, символ идеальных путей, кажется, суть асимптоты, {15} которые, вечно приближаясь, никогда не сойдутся...

Фауст. Я более согласен с тобою, нежели ты думаешь. Ты прав, и будешь прав до тех пор, пока человек не найдет настоящей квадратуры круга, разумеется, не в геометрическом смысле. {[* Должно вспомнить, что в мистических теориях круг есть символ вещественного мира, а квадрат, треугольник - духовного.]} Но обратимся к нашему вопросу: мы не в таком противоречии с Ростиславом, как кажется; но мы и не согласны друг с другом. Такой род распри, несмотря на свою наружную нелепость, всего чаще бывает между людьми. Чтоб определить, действительно ли нет зла во внешней природе, должно бы прежде определить, что такое зло; это завело бы нас слишком далеко и едва ли не было бы излишним. Для меня гораздо важнее и любопытнее определить, какое действие производит на душу человека одностороннее погружение в материальную природу и как действует аналогия между человеком и его занятиями?
– В природе мы замечаем для всякого явления постоянные законы: ты посеял семя, сохранил все условия для его прозябения - оно выросло; забыл одно из этих условий - оно погибло; и так всегда - сегодня как вчера, как завтра. Внешнюю природу не умолишь, ее не тронешь раскаянием, в ней нет прощения: ошибся - расплачивайся, нет спасения, нет отсрочки; один день позабудь поливать любимое дорогое растение, несмотря на всю любовь к нему, несмотря на все сожаление - растение засохнет, и ничем не оживишь его. Этот закон прекрасен в своем месте, т. е. на нижней степени природы; человек, не поднимающийся выше этой степени, пораженный видом сего закона, хотел применить его к явлениям другого рода, напр к нравственным. "Смотрите на природу, наблюдайте ее законы, подражайте ее законам!" говорили энциклопедисты XVIII столетия, и говорят доныне их последователи в XIX веке...

Вячеслав. Однако укажи мне хоть одну систему нравственности, где отвергалось бы раскаяние и, следственно, возможность прощения...

Фауст. К счастию, теоретики по инстинкту часто изменяют логической последовательности. Правда, я не помню, чтоб кто-нибудь прямо отрицал право раскаяния, - но это отрицание истекает непосредственно из многих теорий, напр хоть из Бентамовой, Мальтусовой; оно даже разменялось на мелкую монету: с XVII века ходит по свету басня "Стрекоза и Муравей"; {16} она переведена на все языки; ее первую дети выучивают наизусть. Не имела бы она такого успеха в XVIII веке, если б она не была выражением господствующей теории того времени, чего, верно, и в голову не приходило доброму Лафонтену. Обрати мораль этой басни в правило, последуй за его приложениями, и ты дойдешь до того, что, по строгой логике, больного отнюдь не должно лечить: "он болен, следственно он виноват, следственно должен быть наказан!". Такой вывод так же нелеп и так же логически верен, как знаменитая фраза Мальтуса: "Ты опоздал родиться, для тебя нет места на пире природы"; другими словами: "умирай с голода". Это преклонение пред законами вещественной природы, хотя не всегда, к счастию, достигает такой логической ясности, но по аналогии сильно действует на душу человека. Извините, господа материалисты, но закон растения, целиком перенесенный на почву человеческую, обращается в бессмысленный педантизм и сушит сердце. Такого педанта нельзя назвать злым, в собственном смысле этого слова; сухой человек не сделает зла без нужды и сделает его без всякого для себя удовольствия; злой человек сделает зло просто из желания зла, с наслаждением; но самый злой человек способен к состраданию, к раскаянию. Сухой педант, в нашем языке, чрезвычайно верно и глубоко называется деревяшкою; он, сообразно с своею кличкою, никого не любит, ничему не сострадает, ни в чем не раскаивается, но слепо следует так называемому закону природы: растет, вытягивает ветви и корни, заглушая другие растения, - не потому, чтоб он злился на своих соседей, а только потому, что с этой стороны теплее и сырее.

Виктор. Ты забываешь, что между так называемыми материалистами и проповедниками законов природы были люди, отличавшиеся высокою филантропиею, как напр Франклин... {17}

Фауст. Франклину так удалось разыграть свою роль, что до сих пор ее трудно отличить от сущности хитрого дипломата. Прочти его сочинения, и ты ужаснешься этого ложного, гордого смирения, этого постоянного лицемерия и этого эгоизма, скрытого под нравственными апофегмами. {18} От Франклина, по прямой линии, происходит филантроп-мануфактурист; я удивляюсь, как это психологическое явление до сих пор не подало мысли комикам; {[* В настоящее время существует уже много комедий на этот предмет.]} это настоящий Тартюф нашего века, ибо деревяшка может быть во всех образах, даже в образе филантропа; эта личина для него всего тягостнее: ему душно под нею; одна наверно рассчитанная выгода может заставить его разыгрывать роль филантропа. Мануфактурист-философ, в этом странном занятии, делает лишь необходимое; далее этой черты он не переходит; он не проникает в существо бедствий, но старается только как-нибудь замазать его, чтоб оно не так бросалось в глаза; он заботится о довольстве и нравственности, даже о религии своих работников, но единственно столько, сколько нужно для безостановочной работы на фабрике. Такая насмешка над самым возвышенным чувством, над христианскою любовию, не остается без наказания, и доказательства тому - совсем не филантропические явления, которые вы найдете в донесениях английскому парламенту о состоянии детей на фабриках, и даже у докторов Юра {19} и Баббежа, {20} этих поборников индустриальной религии, и, наконец, ежедневно в газетах.

Виктор. Ты забываешь, однако, что именно мануфактурной филантропии мы обязаны одним из важнейших нрав XIX века на уважение потомства: исправительною системою тюрем.

Фауст. Я тогда согласился бы с тобою, когда бы в средние века монастыри не были настоящими исправительными заведениями и не достигали своей цели едва ли не с большим успехом, нежели всевозможные исправительные системы уединения, молчания, которые исправляют ли кого - бог весть, но доводят человека до сумасшествия очень верно. {* Особенно система молчания имеет это следствие. Не имея права по целым дням выразить своего сомнения или подозрения своему соседу, заключенный терзается мыслию, что на него что-либо донесли, и на этом пункте сходит с ума.} Думали, что можно исправить человека, как растение, пересадя его в теплицу; кажется, разочли очень верно все законы природы, которые могут на него действовать, свет, воздух, - но забыли одно: силу любви, двигающей горами; пока растение в теплице - оно, кажется, излечилось, исправилось; едва попало на прежнюю почву, все труды над ним потеряны, ибо живой жизни ему не дали. Так не говорите же, господа, что довольно знать на сем

свете, не заботясь о том, каким путем пришло это знание.

НОЧЬ ВОСЬМАЯ

(Продолжение рукописи)

СЕБАСТИЯН БАХ

В одном обществе нам показали человека лет пятидесяти, в черном фраке, сухощавого, грустного, но с огненною, подвижною физиономиею. Он, как нам сказывали, уже лет двадцать занимается престранным делом: собирает коллекции картин, гравюр, музыкальных сочинений; для этой цели не жалеет он ни денег, ни времени; часто предпринимает дальние путешествия для того только, чтоб отыскать какую-нибудь неопределенную черту, случайно брошенную на бумагу живописцем, а не то - листок, исчерченный музыкантом; целые дни проводит он, разбирая свои сокровища, то по хронологическому, то по систематическому порядку, то по авторам; но чаще всего тщательно всматривается в эти живописные черты, в эти музыкальные фразы; складывает отрывки вместе, замечает их отличительный характер, их сходство и различие. Цель всех его изысканий - доказать, что под этими чертами, под этими гаммами кроется таинственный язык, доселе почти неизвестный, но общий всем художникам, язык, без знания которого, по его мнению, нельзя понять ни поэзии вообще, ни какого-либо изящного произведения, ни характера какого-либо поэта. Наш исследователь хвалился, что ему удалось найти смысл нескольких выражений этого языка и ими объяснить жизнь многих художников; он не шутя уверял, что такое-то движение мелодии означало грусть поэта, другое - радостное для него обстоятельство жизни; такое-то созвучие говорило о восторге; такая-то кривая линия означала молитву; таким-то колоритом выражался темперамент живописца и проч. Чудак преважно рассказывал, что он трудится над составлением словаря этих иероглифов - и уже впоследствии, при этом пособии, издаст исправленные и дополненные биографии разных художников; "ибо, - присовокуплял он с самым настойчивым педантизмом, - эта работа очень многосложна и затруднительна: для совершенного познания внутреннего языка искусств необходимо изучить все без исключения произведения художников, а отнюдь не одних знаменитых, потому что, - прибавлял он, - поэзия всех веков и всех народов есть одно и то же гармоническое произведение; всякий художник прибавляет к нему свою черту, свой звук, свое слово; часто мысль, начатая великим поэтом, договаривается самым посредственным; часто темную мысль, зародившуюся в простолюдине, гений выводит в свет не мерцающий; чаще поэты, разделенные временем и пространством, отвечают друг другу, как отголоски между утесами: развязка "Илиады" хранится в "Комедии" Данте; поэзия Байрона есть лучший комментарий к Шекспиру; тайну Рафаэля ищите в Альберте Дюрере; страсбургская колокольня - пристройка к египетским пирамидам; {1} симфонии Бетховена - второе колено симфоний Моцарта... Все художники трудятся над одним делом, все говорят одним языком: оттого все невольно понимают друг друга; но простолюдин должен учиться этому языку, в поте лица отыскивать его выражения... так делаю я, так и вам советую". Впрочем, наш исследователь надеялся скоро привести свою работу к окончанию. Мы упросили его сообщить нам некоторые из его исторических разысканий, и он без труда согласился на нашу просьбу.

Рассказ его был так же странен, как его занятие; он одушевлялся одним чувством, но привычка соединять в себе разнородные ощущения, привычка перечувствовывать чувства других производила в его речи сброд познаний и мыслей часто совершенно разнородных; он сердился на то, что ему недостает слов, дабы сделать речь свою нам понятною, и употреблял для объяснения все, что ему ни попадалось: и химию, и иероглифику, и медицину, и математику; от пророческого тона он нисходил к самой пустой полемике, от философских рассуждений к гостиным фразам; везде смесь, пестрота, странность. Но, несмотря на все его недостатки, я жалею, что бумага не может сохранить его сердечного убеждения в истине слов, им сказанных, его драматического участия в судьбе художников, его особенного искусства от простого предмета восходить постепенно до сильной мысли и до сильного чувства, его грустную насмешку над обыкновенными занятиями обыкновенных людей.

Когда мы все уселись вокруг него, он окинул все собрание насмешливым взором и начал так:

"Я уверен, милостивые государи, что многие из вас слыхали - хоть имя Себастияна Баха; {[* В то время, когда это писалось, в Москве имя Себастияна Баха было известно лишь весьма немногим музыкантам. {2} Для меня Бах был почти первою учебною музыкальною книгою, которой большую часть я знал наизусть. Ничто тогда меня так не сердило, как наивные отзывы любителей о том, что они и не слыхивали о Бахе.]} даже, может быть, некоторым из вас приносил ваш фортепьянный учитель какую-нибудь сарабанду или жигу, или что-нибудь с таким же варварским названием, доказывал вам, что эта музыка будет очень полезна для выправления ваших пальцев, - и вы играли, играли, проклинали учителя и сочинителя и, верно, спрашивали у самих себя: что за охота была этому немецкому органисту прибирать трудности к трудностям и с насмешкой бросить их в толпу своих потомков, как лук одиссеев? {3} С тех пор, посреди блестящих, искрометных произведений новой школы, вы забыли и Себастияна Баха, и его однообразные, минорные напевы, или одна мысль о них обдает вас холодом, как будто комментарий к поэме, предисловие к роману, вист посреди концерта, московские газеты {[* В эту эпоху московские газеты ("Московские ведомости") издавались на плохой бумаге, в каком-то старомодном формате и с удивительным во всех отношениях неряшеством. Известен ли читателю характеристический анекдот в ту эпоху, когда "Московские ведомости" увеличили свой формат. Это нововведение весьма не понравилось большей части подписчиков. Один помещик писал из деревни в редакцию: нельзя ли для него одного печатать экземпляры газеты в прежнем формате, обещаясь за то платить вдвое.]} между иностранными журналами в палевой веленевой обвертке, с розовыми листочками. Между тем вы встречаете художника с пламенным сердцем, с возвышенным умом, который, в уединении кабинета, изучает творения забытого вами Баха, величает его именем вечно юного... сказать ли?
– равного не находит ему в святилище звуков.

Вас удивляет это непонятное пристрастие; вы пробегаете мельком произведения бессмертного; и они вам кажутся гробницею какого-то Псамметиха, {4} покрытою иероглифами; между ими и вами ряды веков, разноцветные облака новых произведений: они застилают пред вами таинственный смысл этих символов. Вы спрашиваете портрет Баха, - но искусство, описанное Лафатером, {5} искусство переряжать лица великих людей в карикатуры, впрочем сохраняя всевозможное сходство, еще не исчезло между живописцами, - и вместо Баха вам показывают какого-то брюзгливого старика с насмешливою миною, с большим напудренным париком, - с величием директора департамента. Вы принимаетесь за словари, за историю музыки, - о! не ищите ничего в биографиях Баха: в них поразит вас одно, что Фридрих Великий, {6} которого поэтическая душа в музыке искала убежища от антипоэтизма своего века и своих собственных мыслей, что насмешливый венценосец преклонял колено пред гармоническим алтарем Себастияна; биографы Баха, как и других поэтов, описывают жизнь художника, как жизнь всякого другого человека; они расскажут вам, когда он родился, у кого учился, на ком женился; они готовы доказать вам, что Данте принадлежал к партии гибелинов, был гоним гвельфами и оттого написал свою поэму, {7} что Шекспир пристрастился к театру, держа лошадей у подъезда, что Шиллер в пламенных стихах изливал свою душу оттого, что ставил ноги в холодную воду, что Державин был министром юстиции и оттого написал "Вельможу"; для них не существует святая жизнь художника - развитие его творческой силы, эта настоящая его жизнь, которой одни обломки являются в происшествиях ежедневной жизни; а они - они описывают обломки обломков, или... как бы сказать?
– какой-то ненужный отсед, оставшийся в химическом кубе, из которого выпарился могучий воздух, приводящий в движение колеса огромной машины. Изуверы! они рисуют золотые кудри поэта - и не видят в нем, подобно Гердеру, священного леса друидов, {8} за которым совершаются страшные таинства; на костылях входят они во храм искусства, как древле недужные входили в храм эскулапов, впадают в животный сон, пишут грезы на медных досках, во обман потомкам, и забывают о боге храма.

Поделиться с друзьями: