Русские плюс...
Шрифт:
Что же, «вырвать страницу», вышибить из памяти, вытравить из души?
Нет. История Советской власти — не «оплошность», не «тупик», не зигзаг и не безумие, это — с точки зрения глобальной российской истории этап ее жизни. Страшный этап. Но — ее. Да и были ли в ее истории этапы идиллические?
И характер советского человека, отпечатанный на матрице русского человека, — вариация все того же: это человек, кладущий себя в фундамент «общего дела» — «империи» — кафолической идеи — христианской державы мирового комбратства — всемирного лагеря…
Конечно, и отличия существенны.
Так, простите, и «советский человек» за семьдесят лет тоже достаточно менялся. И тут пять-шесть вариаций как минимум. Решительный «братишка» 1918
А русский человек досоветской истории — это ж тоже целая шеренга исторически разных типов… у которых пробивается нечто общее. Что связывает:
— суховатого, четкого, докторального питерца, ведущего деятеля двух «европейских» веков русской истории,
— терпеливого, двужильного, незаметно трусящего на своей низкорослой выносливой лошадке московита из эпохи первых Романовых,
— изворотливого, вечно готового к смуте и измене, безжалостного и жалостливого одновременно, широкого, оборотистого и упрямого «жителя» в пестрых «великокняжеских» владениях, — когда мучительно стягивалась пестрота в смутное, неясное, но фатально-неизбежное единство?
За пределами «единства» — что-то «другое». Другие люди, другая история. Славяне, угры, тюрки… Русские это то, что начинается — с единства.
Где устояться центру — вопрос исторического случая, жребия. Был центр и в Питере, и в Москве. Мог быть — в Киеве. Мог в Варшаве, в Вильне, в Сарае.
Но в любом случае это был бы один из центров мирового притяжения.
Он и устоялся — в точке Москвы.
Характер «московита» — «россиянина» — «совка»: самоотверженность, доходящая до юродства; презрение к материальному и пошлому, доходящее до фанатизма и аскезы; витание в облаках, доходящее до полной невменяемости, до веры в Опоньское царство «за ближайшим углом», в «коммунизм при нынешнем поколениии». И — дикая компенсация витания-шата-разброда: стальное подавление всего, что «шатается и отпадает».
Скрепы характера: обруч, ошейник, всеобщая круговая порука, партия без оппозиций, подавление дикого страха распада и анархии: без железной скрепы целого не удержать. И от соблазна не удержаться.
Ну, вытравим мы имена революции из синодика российской истории, ну, скинем памятники, оскверним могилы, унизим отцов и дедов — чего добьемся, когда сами-то мы — плоть от плоти и кость от кости отцов и дедов, из того же теста, и мировая задача, на которой они надорвались, — на наших же детей ляжет!
Разве что отказаться от задачи.
Изменить судьбу…
Но судьба — это Книга, из нее нельзя вырвать ни страницы без риска превратить книгу в хлам. Это — не «грифельная доска», на которой стирают прежнюю запись, чтобы сделать новую; не «фильм», где кадр «очищает место» кадру. Увы, наш всегдашний соблазн — расчистить, очистить… Стереть из памяти все отчее, забыть, сокрушить. «До основанья, а затем…» Все — на пустом месте, на «свалке отходов», на младенческом ощущении, что ничего тут до нас не было, и мы — первые, мы — первопроходцы.
Синдром «пустой земли», морок грозящего исчезновения.
Иногда кажется, что самый воздух наш, сырой и пронизывающий, тому способствует, что сама земля наша, волглая, хлябкая, ничего долгого не выносит. В сухих каменистых краях кладут каменную стену — и стоит века; высекают на камне слово — скрижаль для
вечности. А у нас деревянненькое все: ветшает, гниет, мокнет, истончается, шатается, валится. Камень — и тот рассыпается в нашем климате. Ничего «вечного»: все надо бесконечным тяжким трудом подновлять, подпирать, тянуть из хляби, из дебри, из болота. И вечно все — «с нуля». И концов никогда не сыщешь.Поневоле в этом непрерывном распаде, в этой неудержимой переменчивости, в этой призрачной ненадежности всего: климата, почвы, стен, границ, душ — встает вопрос: полноте, да есть ли вообще в русской истории, в русской жизни — доминанта?
Не «константа», нет; «констант» полно; «константы» — наш пунктик: свирепое укрощение текучего распада, все эти наши «незыблемые принципы», «твердые решения», «вечные ценности» и «неукоснительные правила», вбивание каркаса в рыхлость — от Домостроя до крепостного права и от Кодекса, вставленного в золоченую рамку, до видения поэта: «даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках». Константа — попытка заклясть хаос. Доминанта — реальный стержень (сдержень) процесса, грозящего обернуться хаосом.
Доминанта русского характера — способность сопрягать далекое, соединять несходящееся, выносить невыносимое, удовлетворяться беспросветным.
«Любить черненькое».
Доминанта — единство пестрого, разного, непредсказуемого.
Рушится доминанта. Дробится все, распадается, разлетается. Национальные швы, по которым рвануло империю, — только начало. Рвутся прочь друг от друга и сами русские. «Отделяется» Чита от Тамбова и Воронеж от Магадана. Уездная суверенизация.
Да и как соберешь всех русских в национально однородную массу, если из Средней Азии, из Западной Украины, из Закавказья и из Прибалтики несут русские, теперь уже и в генах, — разные типы мироориентации? Как все это притрется в единой русской общности? Подравняется? Вряд ли. Сохранится как пестрота? Скорее всего. Но тогда: пойдет ли на пользу целому, обогатит ли, сообщит ли целому внутреннюю живительную «разность потенциалов»? А может, наоборот, составится в механический конгломерат, ждущий толчка, сигнала к распаду?
Можно утешиться тем, что это дробление, разлетание — глобальный процесс. Никто никого «не хочет видеть»: ирландцы — англичан, фламандцы валлонов, баски — испанцев, сикхи и тамилы — прочих индусов, хорваты сербов, курды — иракцев, и даже в славной Америке негры — белых. Каким-то фундаментальным образом это дробление, эта миниатюризация обществ, лилипутизация этносов, все это «распыление энергии» связано с общим поворотом технологии в постиндустриальном человечестве от гигантизма к быстрой локальной подвижной динамике. От классовых армий — к «личности работника». Техника ХIХ-ХХ веков предполагала: «наваливаться массой», техника ХХI века потребует: приблизить конкретного человека к предмету труда. «Персонализировать» контакт. Приблизить крестьянина к борозде. И не с комбайном, который не влезает в широкоэкранное кино, а с миниатюрным трактором и набором подвесок.
Но я не о технике. Я — о «душе». Что с душой, что с культурой будет при том, какой дикий характер принимает у нас «дробление»? Чем заполнится вакуум на месте исчезнувшей «доминанты», на месте распавшейся «империи»?
Можно еще и тем утешиться, что это в истории — процесс не однонаправленный, а скорее пульсирующий, маятниковый. Чередуются великие переселения народов и великие сидения. Эпохи интеграций и дифференциаций. Интеграция в каких-то формах и сейчас идет: в тенденциях «объединенной Европы», Латиноамериканского Союза государств, африканских межнациональных движений, Лиги арабских государств, ну, и прежде всего, конечно, — в реальности Соединенных Штатов Америки, где осуществлено то самое интернациональное, интегральное общество, которое нам снилось и грезилось. Будет «нечто общее» и на нашем Евразийском пространстве. Только, скорее всего, это будем уже не мы.