Русские плюс...
Шрифт:
Потрясающий поворот! Все — тошнотворно: от водочки до нужды сбегать на двор. Все воплотившееся — невыносимо. Но огибается речью что-то, что за речью: невоплощаемое, невыразимое, неисследимое, — и приковывает душу.
Заметим этот потусторонний магнит русской жизни. Заметим и силовые линии к нему: ямбы и хореи. То не важно, что строчки пустые или хромые, а важно, что они все искупают. И без них невозможно. И от их магии не оторваться.
Магия слов. Два народа, помешавшиеся на Слове. Два народа, словно разделенные зеркалом: что-то единое есть (может быть, предназначение неразрешимое), но повернуто зеркально. Перевернуто. Русский мир в глазах евреев абсурден, безумен, «на дурака рассчитан», на голову поставлен. Но он свят. Он только перевернут.
Вот это действительно лейтмотив, причем
В смешении черт и качеств, в неразличимой «фузе» русской жизни, в этом «котле добра и зла» обнаруживается нечто вроде логики, вернее, некая антилогика, логика от противного. Чем хуже, тем лучше, и наоборот: чем лучше, тем хуже. Можно отнести первую часть перевертыша к русской реальности, а вторую — к еврейской доле в этой реальности, но суть в том, что это — разные аспекты одной реальности, вернее, одной ирреальности, имеющей свойство оборачиваться в свою противоположность. Чужое зовется своим, свое отвергается как чужое. Еврейский ум на русской почве обретает подобие души. Что-то зеркальное является в несходящемся подобии душ и судеб: правое становится левым, левое правым, как чужое своим, а свое чужим. Не поймешь, где роль, а где судьба, где маска, а где лицо. Думаешь: это грим, а сдираешь его — вместе с кожей. Отъезд (алия) в этом контексте не решение, а лишь переворачивание проблемы, перенос ее с места на место: попадаешь на другой крючок, или в другую сеть, и нет разницы, крюк ты перепутал или море. Хрестоматийный еврейский релятивизм (изворотливость) накладывается здесь на хрестоматийную русскую непредсказуемость (дурь). Возникает ощущение жизни вывернутой, выворотной, вечно выворачивающейся. Победителей — судят. Пораженье оборачивается победой, победа — поражением. Сила — слабостью…
Забвенья нету сладкого, лишь горькое в груди,Защиты жди от слабого, от сильного не жди…Сила — у слабых, сила — в слабости. В еврейской жизни выявляется скрытая русская слабость, скрытая, глубоко запрятанная надломленность русской жизни. Давид и Голиаф меняются ролями. Морок подобия. Жизнь полусон, сон, видение, воспоминание о прошлом, мираж будущего. Сон — это двухсотлетняя жизнь в России, мираж — возвращение на историческую родину.
Запоздало свиданье, на тысячи лет запоздало!Застревала невстреча моя в неподвижных веках,Застывала в чужбинах холодных, в чужих языках,В ненадежных домах, с бесприютным уютом вокзала… Я не знаю, зачем и какою стихийною силойПерепутаны в жизни моей времена и миры.И внезапный озноб этой лютой восточной жарыНепонятно похож на заснеженный воздух России!Кольцуются судьбы, кочевье замыкается на самое себя, Агасфер глядится в зеркало, дурная бесконечность висит над вечным скитальцем, над самоотверженным искателем Смысла.
В грандиозной Бессмыслице единственное, чему можно вверить душу, — это то самое: Слово. «Народ Книги» обнаруживает странное родство с народом, которому Словесность на два века заменила и философию, и религию, и здравый смысл. Словесный мостик качается над бездной. Среди проклятий, которые еврейская душа обрушивает на голову окаянной российской государственности, одно из самых яростных вызвано тем, что империя потеряла язык. Среди отравляющих память воспоминаний об окаянной жизни неизменно спасительной остается светлая строчка — строчка СТИХА: русский ямб, русский хорей, хромой, калеченный, но — спасительный. Ариаднина ниточка рифмы, нота гармонии в хаосе антижизни, распев русской речи.
Все серо, зелено, сквозисто,И будто бы издалекаЗвенит прерывисто и чистоЕще не слышная строка…Удержит ли эта ниточка
расходящиеся берега? Нет. Лишь подчеркнет бездну. Лишь обернет еще раз жизнь, изошедшую на чернила. Лишь очертит то неизъяснимое, что «огибается», охватывается русской речью и ею прикрывается. Можно жизнь прожить в перевернутом мире, «не там» и «не тогда», по чужим углам и под чужими именами. Можно эту судьбу проклясть, перевернуть. Но нельзя не почувствовать, что, помимо ЭТОЙ жизни, есть еще «что-то», бесконечно важнейшее, неисчерпаемое, неохватное, неопределимое и непреодолимое, превышающее любую силу и обесценивающее любую ясность.Это ощущение соединяет евреев и русских.
Это ощущение — смысл и итог их двухвекового диалога.
Это ощущение — его финал.
Россия, зависшая над темной бездной распада, из которой она чает выбраться на какой-нибудь ясный берег, горьким взглядом провожает своих пасынков, из «ничего» восстановивших себе родину, а евреи, оглядываясь на оставляемую Россию, оставляют ей неизреченную «мировую тайну», которую они отдали за маленький крепкий дом.
Кто прав?
Неразрешимо.
Ибо спрошено:
«Где путь к жилищу света, и где место тьмы?»
И отвечено:
«Вот, я ничтожен; что буду я отвечать Тебе? Руку мою полагаю на уста мои».
Источники: Иов, 38:19; 39:34.
Авторы стихов в тексте: Юрий Ряшенцев, Семен Липкин, Давид Самойлов, Михаил Синельников, Иосиф Бродский, Михаил Грозовский, Лев Лосев, Инна Лиснянская, Светлана Аксенова, Лия Владимирова.
И МАЛЬЧИКИ НАНАЙСКИЕ В ГЛАЗАХ…
Речь пойдет не о нанайцах, как легко догадаться. Но и не о евреях, хотя тут уже придется кое-что объяснить. Ибо заварилось дело с еврейского конца.
Нашлись в России дельные люди, которые собрали огромный том: антологию русских поэтов еврейского происхождения.
Раньше за такой «отбор» припаяли бы и расизм, и сионизм, и евгенику… Вы представляете? Неважно, где живет русский поэт: в Москве, в Нью-Йорке или в Иерусалиме, — был бы по крови еврей. Что он при этом чувствует? Как воспринимает матушку-Россию? С чем едет на «историческую родину»? Чем она его там встречает?
По новым-то временам «евгенический» аспект меня уже не смутил. Может быть, потому, что я ему вообще не придаю самостоятельного значения — только опосредованное, но об этом ниже. А пока — о том, что было дальше.
Итак, собрали огромный томище стихов: яростных, горьких, слезных, ликующих. Предложили мне написать предисловие. Написал. Не о стихах, конечно. То есть и о стихах тоже: кесарю кесарево. Но — о ярости, горечи, слезах, ликовании. О русско-еврейском диалоге. О конце диалога. О грусти прощанья.
Грустно мне было. Отчасти по двойственному моему происхождению: из вечной благодарности еврейской маме и казачьему бате, что исхитрились когда-то встретиться, а еще более — из интуитивного неприятия всякого разрыва, раздрая и разлета, — я в том предисловии выл и скулил, провожая взглядом расходящиеся стороны. Хотя умом понимал: чем сводить бесконечные счеты и с подозрительной громкостью клясться во взаимной любви, — лучше уж подчиниться «исторической неизбежности» и — завершить. Кто еврей — в Израиль. Кто русский — в Россию. Раз уж такая планида. Был диалог кончился.
В ответ на мои прощальные стоны в той же «Независимой газете», где я их первоначально издал, появилась блестяще исполненная и благородная по чувствам статья Исаака Милькина.
Он мне ответил в стиле дамасского эпизода из жизни Павла: Савл, Савл, что ты гонишь меня? То есть зачем ты нас, оставшихся, выдавливаешь из России? Кто хотел, тот уже уехал (или еще уедет, но — сам, без подталкиваний). Кто чувствовал себя евреем — тот давно на Святой Земле, и там он уже не еврей, он — израильтянин. Но того, кто чувствует себя русским… евреем, — как у тебя хватает совести лишать такого человека родины? Да мы до последней возможности будем тут сидеть и терпеть, потому что мы — россияне. Досидимся до погрома? Ну, так и досидимся: это наша беда и наша боль… «Авось, обойдется как-нибудь», — завершил статью мой оппонент, стилистически продемонстрировав необратимую русскость при несомненно еврейском юморе.