Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские поэты второй половины XIX века
Шрифт:

«Невольник» – пленник (прямо и переносно: «невольник чести» – формула из первой пушкинской южной поэмы) и больше: мститель, «гордый человек», Алеко, наконец, Демон, Печорин – уже герои Лермонтова. «Бова-силач заколдованный» – кольцовский образ. Но и тот и другой оказались приложимы к Пушкину, и то и другое Пушкин вместил. Так обозначились конечные точки отсчета, границы бесконечно протяженной страны, название которой – Пушкин. Выражают эти определения – «невольник чести», с одной стороны, а «Бова-силач», с другой – и эволюцию поэта. Ее чутко воспринял и с большой силой о ней говорил, хотя во многом и произвольно истолковывая, Достоевский. О «примирении» позднего Пушкина писали много (даже Белинский). Собственно, Лермонтов первый сказал в своих стихах, что «гордый-то человек» никогда не смирялся в Пушкине. Но этот человек не исключил другого, склонившегося перед правдой народной жизни. Вот именно это «что-то, – как сказал Достоевский, – сроднившееся с народом взаправду», может быть, совершенно непроизвольно и тем более несомненно почувствовал и выразил Кольцов. Выпел. Выплакал. 13 марта 1837 года Кольцов написал А. А. Краевскому письмо: «Александр Сергеевич Пушкин

помер; у нас его уже более нету!.. Едва взошло русское солнце, едва осветило широкую русскую землю небес вдохновенным блеском, огня животворной силой; едва огласилась могучая Русь стройной гармонией райских звуков; едва раздалися волшебные песни родимого барда, соловья-пророка…»

Уже здесь речь, еще прозаическая, вплотную подведена к стиху. И действительно, дальше она, как бы не удержавшись, срывается в ритм, в стихи: «Прострелено солнце. Лицо помрачилось, безобразной глыбой упало на землю! Кровь, хлынув потоком, дымилася долго, наполняя воздух святым вдохновением недожитой жизни! Толпой согласной соберитесь, други, любимцы искусства, жрецы вдохновенья, посланники Бога, пророки земные! Глотайте тот воздух, где русского барда с последнею жизнью текла кровь на землю, текла и дымилась! Сберите ту кровь, в сосуд положите в роскошный сосуд. Сосуд тот поставьте на той на могиле, где Пушкин лежит». Вслед за этим Кольцов уже прямо говорит стихами:

О, лейтесь, лейтесь же ручьямиВы, слезы горькие, из глаз:Нет больше Пушкина меж нами, —Бессмертный Пушкин наш угас!

Нетрудно видеть разницу между «стихами» в первом случае и стихами во втором. Пожалуй, во втором-то случае и следовало бы поставить кавычки. Ведь соответствия «Лесу» устанавливаются не в этих гладких, ученических ямбах, а в безрифменном амфибрахии, еще изложенном прозой, но народно-песенном по существу. Именно народно-песенная стихия оказалась явственно связана с тем ощущением гения как стихии, которое лежит в основе стихотворения «Лес».

Стихотворение имеет посвящение. Но это уже никак не подзаголовок «Пушкин» и даже не «Пушкину», не «посвящается Пушкину», а «Посвящено памяти А. С. Пушкина». Автор не только приближает нас к Пушкину, но, растягивая посвящение, вводя опосредование (памяти), отдаляет нас от него и от возможности прямо аллегорических толкований. В лермонтовском стихотворении посвящение необязательно: в произведении есть образ самого поэта. У Кольцова нет образа Пушкина, а есть образ леса и нет прямого олицетворения: Пушкин – лес. Отношения здесь бесконечно сложнее, чем в случае с аллегорией, и бесконечно богаче рождаемые ассоциации. Образ леса не остается только образом леса, но не становится и образом Пушкина. Посвящение именно в том виде, в каком оно дано, необходимо входит в состав самого стихотворения, направляя поток ассоциаций, подчас очень отдаленных.

«Лес» – народная песня, и образ, созданный здесь, – образ, характерный для народной поэзии, не в том смысле, что в народной поэзии можно найти аналогии ему (аналогии эти окажутся самыми внешними и приблизительными типа: «Не шуми, мати зеленая дубравушка…» или «Ты стой, моя роща, стой, не расцветай…», если обратиться к песням, записанным самим Кольцовым). Связь эта глубже и органичнее. Не случайно Белинский неизменно называет «Лес» в ряду песен Кольцова, выделяя ее, может быть, только по степени значительности.

Кольцовская песня – народная песня по характеру героя, вернее, по отсутствию его, потому что сам характер не есть этот, индивидуальный характер. И всегда у Кольцова в стихах выступает не этот человек, не этот крестьянин, не эта девушка, как, например, у Некрасова или даже у Никитина, а вообще человек, вообще крестьянин, вообще девушка. Конечно, имеют место и индивидуализация (ленивый мужичок или разгульный молодец), и разнообразие положений и ситуаций. Но, даже индивидуализируясь, характеры у Кольцова до индивидуальности никогда не доходят. Единственный у Кольцова случай как будто бы предельной индивидуализации – имя собственное лишь подтверждает это: Лихач Кудрявич. Уже имя героя несет некую общую стихию народного характера. К песням Кольцова в полной мере могут быть отнесены данные Гегелем характеристики народной поэзии: «Общие черты лирической народной поэзии можно сравнить с особенностями первобытного эпоса под тем углом зрения, что поэт как субъект не выделяется, а теряется в своем предмете. Хотя в связи с этим в народной песне может найти свое выражение сосредоточенная проникновенность души, все же здесь опознается не отдельный индивид со своим субъективным своеобразием художественного изображения, а общенародное чувство, полностью, целиком поглощающее индивида, поскольку индивид для самого себя не обладает внутренним представлением и чувством, отмежеванным от нации, его быта и интересов… эта непосредственная самобытность придает народной песне чуждую всякого умозрения свежесть коренной сосредоточенности и радикальной правдивости, такая свежесть может вызывать сильнейшее впечатление, но вместе с тем подобная песнь нередко оказывается чем-то фрагментарным, отрывочным, недостаточно вразумительным…»

Конечно, песня Кольцова отличается от собственно народной песни в своей «художественности, под которою должно разуметь целость, единство, полноту, оконченность и выдержанность мысли и формы». Это происходит потому, что, как говорил Белинский, кольцовские стихотворения – это «произведения народной поэзии, которая уже перешла через себя и коснулась высших сфер жизни и мысли». Но по сути своей она остается именно «произведением народной поэзии» безотносительно к тому, сколько и каких примет собственно народной поэзии мы в ней находим. В ином литературном произведении таких примет может быть больше, и все же от народной поэзии оно дальше, чем кольцовская песня, в которой их может и не быть.

И если Лермонтов создал образ не только индивидуальности, но, пожалуй, даже и индивидуалиста (в высоком, байроновском смысле), то Кольцов написал «Лес».

«Лес», по тонкому замечанию Ю. Айхенвальда, выражение стихии, существо коллективное. Но дело в том, что Пушкин открывал возможность и такого восприятия.

Сам образ леса явился и точным выражением внутреннего отношения Кольцова к Пушкину, и, пожалуй, точным выражением отношения поэзии его к поэзии Пушкина. Кольцов со своей непосредственностью, свободой от литературщины должен был воспринять Пушкина в особой чистоте и цельности. Белинский писал, что Пушкин для него «божество». «Лес» свидетельствует, что Белинский не оговорился. Отношение Кольцова к пушкинской гениальности было отношением к «божеству», как к чему-то безусловному, стихийному. Вообще такой тип восприятия гениальности в искусстве довольно обычен. Пушкин в стихах «К морю» сравнивал море с Байроном (не Байрона с морем). Но у Пушкина есть именно литературное сравнение. У Кольцова нет сравнения. Его образы близки фольклорным антропоморфизациям. В образе леса он нашел выражение той стихийной богатырской мощи, того безусловного «божественного» начала, которое он видел в Пушкине. Белинский писал позднее, сравнивая разные типы народности и гениальности как выражения народности: «Пушкин поэт народный, и Кольцов поэт народный, – однако ж расстояние между обоими поэтами так огромно, что как-то странно видеть их имена, поставленные рядом. И эта разница между ними заключается в объеме не одного таланта, но и самой народности. В том и другом отношении Кольцов относится к Пушкину, как бьющий из горы светлый и холодный ключ относится к Волге, протекающей большую половину России и поящей миллионы людей… В поэзии Пушкина отразилась вся Русь, со всеми ее субстанциальными стихиями, все разнообразие, вся многосторонность ее национального духа». Интересны у Белинского сами эти сравнения с явлениями природы поэтического творчества как чего-то органичного, безусловного, стихийного, возникшие, возможно, не без влияния музы самого Кольцова, который также через образы природы выявляет стихийную мощь и многосторонность пушкинского гения. Лес – это стихия, это множественность в единстве. Так должен был ощутить поэтическую силу Пушкина и Кольцова – выразитель лишь одного начала, поэт, которого «могучий талант, – как говорил Белинский, – не может выйти из магического круга народной непосредственности». В другом месте критик называл этот круг «заколдованным».

Но, воплощая принципы народно-поэтического творчества, Кольцов уже как профессиональный литератор доводит их до совершенства.

Композиция «Леса» трехчастна. Трехчастность эта четко определена трижды возникающим вопросом, приобретающим и характер вступления, лирического причета-плача. Лишь в самом начале вопрос повторен дважды. Это в полной мере соответствует тому значению, которое приобрела в рамках первой части (пять строф) первая строфа, заключающая в зародыше, в зерне, по сути, уже все стихотворение. Это интродукция, увертюра, в сжатом виде содержащая основные темы всей, подлинно богатырской симфонии и основную разработку:

Что, дремучий лес,Призадумался,Грустью темноюЗатуманился?

Здесь в особой концентрированности можно найти все три рода литературы. И лирику: вопрос-запев, и эпос с образом дремучего леса, и драматическую коллизию: лес – туча-буря, хотя последняя здесь намечена еще только музыкально.

Уже здесь определяется вся сложность образа леса, образа многоассоциативного, уже здесь выявляется сложное взаимодействие двух начал: человеческого и природного, одушевленного и неодушевленного, причудливая игра и взаимопереходы смыслов, каких народная поэзия с ее прямыми одушевлениями и более простыми антропоморфизациями не знает. Вот почему поэт, называя привычное – «дремучий лес», сразу же разрушает этот образ и создает его заново. «Призадумался» – уже одушевлено, хотя еще тоже одушевлено привычно. И поэт подкрепляет эту одушевленность, усиливает, обновляет и индивидуализирует «грустью темною». Это сочетание и соответствует народной традиции, и ново. Оба элемента лежат в рамках народного словоупотребления порознь («грусть – тоска», с одной стороны, и, с другой – «темна тоска на грудь легла»). Автор не оставляет одиноким слово «грусть», которое в этом случае, т. е. в народной песне, да еще в приложении к лесу, оказалось бы фальшью и сентиментальностью, и определяет «грусть» так, как народное творчество определяет тоску: «грустью темною». Оставаясь в границах народной традиции, сочетание приобрело и чисто индивидуальный, литературный поворот. Кроме того, «темною» – определение, очень органично входящее в общий состав строфы и потому, что оно сохраняет и несет также примету леса (от «темный лес»). А «затума нился» (с внутренним движением значения неодушевленности к значению одушевленности), рифмуясь с «призадумался» (где одушевленное переносится на неодушевленное), служит дальнейшему стиранию границ между тем и другим, обнаруживает всю зыбкость значений, убирает переходы, создавая целостное впечатление леса-человека, где лес не остается только лесом, но и собственно человеком, как было бы в аллегории, не становится.

Кстати о рифме. Белинский писал: «Дактилическое окончание ямбов и хореев и полурифма вместо рифмы, а часто и совершенное отсутствие рифмы, как созвучия слова, но взамен всегда рифма смысла или целого речения, целой соответственной фразы, – все это приближает размер песен Кольцова к размеру народных песен». И в рассматриваемой первой строке рифма «призадумался – затума нился» есть рифма смыслов, но и интереснейшая внутренняя рифма. Есть звуковые и смысловые переклички в первой и третьей строках. Уже в этой строфе драматический смысл рассказа подчеркнут и выражен столкновением двух звуков: е здесь принадлежит лесу; у – фонетическое выражение другого, враждебного начала, которое прозвучит далее очень сильно. «Темный» же, хотя как член предложения синтаксически относится лишь к слову «грусть», фонетически и как часть речи тяготеет к слову «лес», опираясь к тому же на неназванную аналогию: дремучий лес – темный лес.

Поделиться с друзьями: