Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Шрифт:
ибо знаю: сыну обреют лоб.
Ибо знаю: дочке лобок обреют.
Чайной ложкой лоно твое скреб
Ирод. Роди Ирода. Назорея.
Замечание тут можно сделать разве что одно: новобранцу лоб не обривают, а забривают.
Стилизованная тема школьного девичества меняется: в стихи входит бабье, а вместе с этой, бабьей, темой, естественно появляется тема России. На образ специфического женского страдания накладываются архетипические образы России и христианства. Отсюда - гениальная "родина-матка". (Я однажды написал текст под таким названием - о батьке Махно.) Русское христианство
Вот где открывается подлинная Вера Павлова - а не в "оргазмах", напугавших Игоря Меламеда из "Литературной газеты".
Впрочем, об этих самых оргазмах она пишет тоже лучше всех: хотя бы потому, что единственная пишет. (Она вообще единственная.) Есть проблема, о которой сказал Бродский: любовь как акт лишена глагола. Пытаясь найти глагол, прибегли к матерщине; получилось грубо не только в моральном, но и в эстетическим смысле: прямоговорение в искусстве не работает. А Вера Павлова берет очень известный глагол, и акт осуществляется, метафора овеществляется:
Легла.
Обняла.
Никак не могла понять,
чего же я больше хочу:
спать или спать?
Потом не могла понять,
что же это такое - я сплю?
Или мы спим?
Или то и другое?
В переходе от темы девочки к бабьей теме Вера Павлова нашла чрезвычайно уместную медиацию - Суламифь, и Песнь Песней обратилась у нее в детскую книжку с картинками - что правильно:
Я, Павлова Верка,
сексуальная контрреволюционерка,
ухожу в половое подполье,
идеже буду, вольно же и невольно,
пересказывать Песнь Песней
для детей.
И выйдет Муха Цокотуха.
Позолочено твое брюхо,
возлюбленный мой!
Но и в этом вертограде не исчезает однажды явившаяся тема:
Суламифь родила Изольду,
Изольда родила Мелизанду,
Мелизанда родила Карменситу,
арменсита родила Мату Хари,
Мата Хари родила Клару Цеткин,
Клара Цеткин родила непорочно
сорок тысяч однояйцевых братьев,
от которых родил абортарий
полногрудых моих одноклассниц
Сапунихину, Емелину, Хапкову.
Пора, однако, от темы, от тем Павловой перейти к ее приемам - и здесь попытаться увидеть ее своеобразие и неповторимость: неповторяемость ею - других, обретаемую - обретенную - самостоятельность. По мере моих слабых сил, то есть крайне непрофессионально, постараюсь это сделать.
У Павловой можно найти не только Цветаеву в учителях и в образцах, но и, скажем, Бродского. От Бродского - частый, чуть ли не постоянный отказ от силлабо-тоники. И еще одно: пристрастие к формулам. Бродский поэт очень "математический". Но он выводит свои формулы многословно, они у него даются как вывод долгих рассуждений, и живой тканью стиха делаются самые эти рассуждения: процесс важнее результата. Павлова делает стихом - формулу. Рукопись тогда приобретает действительно математический вид: значков много, а слов почти нет, кроме самых второстепенных, служебных, вроде "следовательно", "отсюда", "получаем". В школьной математике была такая процедура - приведение подобных: цифр становилось все меньше и меньше, шло бойкое сокращение. Павлова и эту арифметику вспоминает, и
школу:Смерть - знак равенства - я минус любовь.
Я - знак равенства - смерть плюс любовь.
Любовь - знак равенства - я минус смерть.
Марья Петровна, правильно?
Можно стереть?
Дело, конечно, не в формулах, не в математике - а в установке Веры Павловой на краткость, почти на немоту. (Вот тут слышится и Ахматова.) У нее нет длинных текстов. Понятно, что и в текстах нет лишних слов. Более того, подчас сокращаются даже слова - просто недописываются. И вот как это реализуется на теме, нам уже известной:
В дневнике литературу мы сокращали лит-ра,
и нам не приходила в голову рифма пол-литра.
А математику мы сокращали мат-ка:
матка и матка, не сладко, не гадко - гладко.
И не знали мальчики, выводившие лит-ра,
который из них загнется от лишнего литра.
И не знали девочки, выводившие мат-ка,
которой из них будет пропорота матка.
Тот же прием в стихах о смерти - еще одной привлекающей ее теме:
...с омонимом косы на худеньком плече...
Посмотрит на часы, заговорит по че-
ловечески, но с акцентом прибалти...
Посмотрит на часы и скажет -
Без пяти.
Это именно установка, осознанный прием: "Прижмись плотнее, горячей дыши в затылок безучастный зде лежащей". Невозможно объяснить, но нельзя не слышать, что здесь "зде" лучше, чем "здесь".
Молодому Бродскому объяснили, что из стихов нужно изгонять прилагательные. Павлова изгоняет из стихов - слова, оставляет только самые необходимые, делает из текста скелет. Вот экспериментальный образец:
Наш!
Твое, Твое, Твоя.
Наш нам.
Нам наши, мы нашим.
Нас, нас от лукавого.
Трудно не узнать тут христианский Символ веры - но необыкновенно выросший в экспрессивности. Это уже не молитва, а какое-то ветхозаветное заклинание, заклятие Бога.
Соответственно, Павлова любит афоризмы и апофегмы размером в две, а то и в одну строку:
Любовь - это тенор альтино.
Ты понял, скотина?
Смотрел на меня взасос
и поцеловал - в нос.
Только у Венер палеолита
ничего не может быть отбито.
Вот одностроки с внутренней рифмой:
Одноголосая фуга - разлука.
Фермата заката.
Она умеет писать не словами, а частями слов - как в цитированном о смерти с прибалтийским - прибалти - акцентом. А как там работала буква "с": согласный звук, ставший рифмой. Заставляет играть не слова, а их фрагменты. Вот еще пример, где работает полслова, причем эти полслова - полу.
Все половые признаки вторичны,
все жгутики твои, мои реснички.
Пути окольны, речи околичны
тычинки-пестика, бочки-затычки.
Яйцо вторично, курица тем паче.
Хочешь кудахтай, хочешь - кукарекай.
Хочу. Кудахчу. Не хочу, но плачу,
придаток, полуфабрикат, калека.
Я не говорю сейчас о великом платоническом смысле этого стихотворения: тоска по целостному человеку у этой хранительницы оргазмов. Меня сейчас интересует мастерство: гениально организованная цезура, выделяющая это полу. И как найдено сногсшибательное слово "придаток".