Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Шрифт:
Вот одно свидетельство из "Волчьего паспорта": некий литературный начальник сказал Евтушенко, что будет его печатать, если в его стихах против советской власти будет не более тридцати процентов текста. Евтушенко пишет:
"Я обомлел, ибо мне и в голову тогда не приходило, что я могу написать хоть строку против советской власти. Но он-то, исходя из своей психологии политического прожженного спекулянта, был уверен, что для меня "очищение идеалов" не что иное, как театрализованная спекуляция. Профессиональные охранники идеалов - тех самых идеалов, которые я столь возвышенно собирался "очищать", - постепенно выбивали из меня веру в сами эти идеалы".
Выбивать-то выбивали - жизнь сама выбивала, - но молодой поэт им всё-таки нравился. Не думаю, что эти умные циники принимали Евтушенко за своего, играющего в те же игры. Они видели, что парнишка, так сказать, с придурью - вот с этими комсомольскими идеалами, - но это и повышало его шансы, и веру в него укрепляло: всё-таки свой.
Другой
"- Обидели вы меня, ох, как обидели...
– Это чем же?
– Неужели за спасение Родины от опасностей надо платить круизными поездками, номерами в гостинице, деньгами на шампанское? Неужели уже нет людей, готовых спасть Родину бесплатно?
– уже всерьез спросил я".
Гебешник был столь впечатлен, что расстался с Евтушенко уважительно и пожал ему руку.
Евтушенко пишет в "Волчьем паспорте", что научился играть, хитрить, дипломатствовать с властями. Он приводит слова Луконина о себе: "Раньше советская власть в отношении поэтов вела политику кнута и пряника, а теперь Евтушенко такую политику ведет по отношению к советской власти". И всё-таки, думается, он не растерял своей искренности, просто она перешла, так сказать, на качественно высший уровень, сохранив в снятом виде всю эту дипломатию. Есть такие ситуации, такие типы людей, которые совершенно искренне не различают в себе игры и даже жульничества. Такие люди сплошь и рядом встречаются среди религиозных проповедников. Есть американский роман об этом - "Элмер Гантри" Синклера Льюиса, по которому сделан великолепный фильм с Бёртом Ланкастером. Элмер Гантри - несомненный жулик и, в то же время, несомненно верующий.
Думая о Евтушенко, я всегда вспоминаю давно читанную и в свое время крайне популярную книгу Николая Огнева о Косте Рябцеве (было несколько выпусков - книга с продолжением). В одной из серий описывается комсомольское собрание в вузе, где решается вопрос: дать ли вузовке Фомичевой (фамилия условная) деньги на аборт. Решили: денег не давать, Фомичевой рожать.
Несомненно, Евтушенко яркая личность, человек sui generis, но с этим парадоксально уживается у него чуть ли не полная растворенность в коллективе - естественно, "нашем", от которого у него нет никаких тайн. Он на собрании говорит то, что думает, - потому что, несмотря ни на что, на каком-то генном уровне верит этому собранию номинальных единомышленников. И происходит чудодейственная реакция: ему в ответ тоже верят. Ругают, пилят, поджимают - но верят. И, в конце концов, прощают.
И когда Евтушенко пишет стихотворения типа "Ты спрашивала шопотом...", то это из той же оперы, что обсуждение на комсомольском собрании вопроса об аборте Фомичевой. При всем богатстве личной жизни у Евтушенко этой личной жизни как бы и нет: всё его, личное и интимное - общественное достояние.
Конечно, такой человек не может не нравиться. Он так искренне влюблен в себя, что не может поверить в плохое к нему отношение. И этой любовью к себе он заражает окружающих. Искренне не любят - или не любили - Евтушенко люди из породы Сальери. Сальери был ведь далеко не бездарный композитор - но потому-то и завидовал Моцарту. Завистники Евтушенко завидовали, думается, его славе: ведь не столь же он выдающийся поэт, чтобы обладать таковой. При этом Евтушенко действительно в некотором смысле Моцарт: гуляка праздный и плодовитый автор в то же время. Одним словом: "Я разный, я натруженный и праздный..." и т.д.
Откуда пошла слава Евтушенко? Ранние его стихи (книги "Обещание" и "Шоссе энтузиастов") действительно неплохи. Но слава Евтушенко началась, когда он появился на эстраде. Нет никакого сомнения, что большую роль тут сыграл его облик. Он некая мужская ипостась Марии Шараповой: двухметровый блондин приятной внешности. Читая Евтушенко (особенно зрелого и позднего), вы ничего особенного не чувствуете. Но на эстраде он неотразим. То, что он заметно актерствует, как ни странно, ему не мешает. Он просто полностью входит в роль. Но актерство, вспомним, искусство телесное. Евтушенко на эстраде - это тот случай, когда внешнее и внутреннее неразличимы. Евтушенко - поэт для Оскара Уайльда. Его нужно судить по внешности. Всякий другой подход будет поверхностным.
Подполья у Евтушенко нет и быть не может - того подполья, где копошится, злобствуя и созревая, гений, какой-нибудь Достоевский. Мир Евтушенко - не подполье, а подмостки, часто принимающие размер стадиона. Евтушенко - поэт-спортсмен, поэт-физкультурник. Кавалерова в нем нет, но Володи Макарова - сколько угодно. Валя, естественно, достается ему.
"Немцам два гола минимум", - кричал парнишка на футбольном матче в романе "Зависть". Евтушенко многих немцев обыграл: немцев в старинном русском смысле, то есть немых, по-русски не говорящих. Это - его мировая слава.
Евтушенко - поэт эпохи видео, когда картинка стала куда важнее текста. А он и есть картинка.
Он пишет в "Волчьем паспорте: "Дитя
сталинской эры, я был мешаным-мешаным существом, и во мне уживались и революционная романтика, и звериный инстинкт выживания, и преданность поэзии, и халтурмейстерское графоманство". На редкость счастливое сочетание качеств. Он не только не антисоветский поэт, но сама советская власть в эпоху ее стагнации. Продукт ее химического разложения. Можно сильнее сказать: синий огонек, поднимающийся над могилами разлагающихся покойников. У Блока есть неоконченное стихотворение "Русский бред" со строчкой: "дорогая память трупа". Вот Евтушенко и есть дорогая память трупа - советской власти.Насколько он укоренен в советской эпохе, можно судить по тому же "Волчьему паспорту", в котором он восторженно пишет о Панче Вилья и Че Гевара, ужасных людях. Панча Вилья был просто бандит, развлекавшийся повешением голых пленников, дабы посмеяться над известным постэффектом повешения (об этом читайте в мемуарах Сергея Эйзенштейна). А Че Гевара, на мой взгляд, и того хуже: идеалист-убийца, человек типа Дзержинского.
По прошествии времен, после всех опытов длить такие восторги - не большого ума признак. Хочется найти в истории русской литературы прецедент для Евтушенко - и не найти. Похожие сравнения то и дело набегают: Бенедиктов, Кукольник: шумная слава при отсутствии серьезного творчества. Рангом выше - Бальмонт, конечно. Игорь Северянин, король эстрады, естественно вспоминается. Но давайте честно признаемся: Евтушенко значительнее. Время его значительнее, труднее. Ведь у вышеперечисленных почти ничего и не было, кроме новосветского брюта. А у Евтушенко была - советская власть. Он сумел сделать из нее некий красивый миф, какой-то неумирающий идеал - и тем самым помогал ее выносить. Тут, правда, и сама советская власть ему помогала: в эпоху Евтушенко подвальных тюрем стало меньше, а стадионов больше. Спорт вырос в цене и стал профессиональным. Евтушенко - спортсмен-профессионал поэзии.
Быть гениальным неприлично
Издательство "Республика" медленно, но верно продолжает издавать собрание сочинений В.В.Розанова. Делает это осторожно - даже не означает номер вышедшего тома: мало ли что: объявят 14 томов, а выйдет только одиннадцать. По мере возможности я приобретаю эти книги - но вот как-то пропустил том, поименованный в издательском аннонсе одиннадцатым. А там впервые были напечатаны ранее неизвестные тексты Розанова - так называемые "Последние листья" - записи 1916 и 17 годов. Вновь обнародованный текст Розанова - большое событие, конечно. Помимо этих записей в томе опубликована книга статей "Война 1914 года и русское возрождение". Ну, это хорошо известное сочинение, в свое время послужившее поводом ожесточенной журнальной полемики, о нем писали и Мережковский, и Бердяев. Бердяевская статья стала своего рода классикой, она называется: "О вечно-бабьем в русской душе". Вообще же, я Розанова хорошо знаю; говорю это не для демонстрации своей начитанности, а к характеристике советских порядков. Будучи преподавателем Ленинградского университета, я имел доступ к фундаментальной его библиотеке - и прочитал всё. Подчеркиваю это "всё". Странные порядки царили в советских библиотеках: вы не могли получить без специального разрешения какие-нибудь "Тезисы тов. Преображенского к дискуссии о профсоюзах" - на том основании, что этот Преображенский был троцкист; но сочинения Бердяева, Сергея Булгакова, Франка, Струве, Мережковского, того же Розанова, изданные в досоветское время, - в неограниченном количестве. Преподавателям эти книги даже на дом выдавали. Проник я, естественно, и в спецхран - читать "Самопознание" Бердяева; а служительница тамошняя допустила меня к каталогу и как ни в чем ни бывало выдавала мне номера эмигрантского журнала "Современные Записки". (Помню странное и непонятное поначалу разочарование этим журналом; потом разобрался: журнал был отчетливо социалистическим, а это слово я тогда слышать спокойно не мог).
Потрясло у Розанова прежде всего его антихристианство. Должен признаться в ереси: мне не понравились его скандально прославленные книги "Уединенное" и "Опавшие листья". Все эти его шокирующие эскапады, повергавшие в обморок современных ему стыдливых интеллигентов, были для меня, уже знавшего наизусть Фрейда, как с гуся вода. Позднее, прочитав у эмигрантского зоила Адамовича, что книги эти в сущности плоские, я даже как бы и обрадовался: не я один такой урод. Чтобы почувствовать эти произведения, нужно было, конечно, прочитать исследование Виктора Шкловского, объяснившего, что в этих вещах Розанов создал новую художественную форму. Резюмировал это исследование Шкловский так: в области тематической для этих книг характерна канонизация новых тем, а в области композиционной - обнажение приема. Новые темы - это были задворки быта, приходо-расходная книга, супружеская двуспальная любовь. Обнажение према - это отсутствие мотивировок для введения материала: так, опавшие листья - куда какой упадет. Важнее мне показалось у Шкловского другое наблюдение: Розанов отнюдь не исповедовался перед читателем, а брал тон исповеди как прием. Из Шкловского, в общем, следовало, что не надо брать эти книги всерьез - как, впрочем, и всякие другие книги: к жизни они отношения не имеют, и родятся не из жизни, а из других книг.