Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Шрифт:
Нет, не следует. У него остро ощущается нечто новое по сравнению с Заболоцким и Зощенко. Он идет дальше - видит дальше, вернее, больше; и не потому, что он зорче, прозорливее, пророчественнее - а потому, что больше времени прошло, из зощенковских, так сказать, цветочков выросли, извините за выражение, ягодки. Эффект Зощенко в том, что у него ощущается культурный фон, на котором происходит крушение этой самой культуры. "Я свет. Я тем и знаменит, Что сам бросаю тень": Зощенко и тень, и свет одновременно. У Пригова культурного фона уже нет, Фета и трелей соловья нет. Но у Зощенко Фет был, и повесть свою он называет "О чем пел соловей" - помнит еще об этой птице. "Жрать хочет, оттого и поет", - говорит о соловье зощенковский Вася. Вот это и есть Зощенко: непременное сочетание соловья и жратвы, или, хуже того, жрачки, как отвратно сейчас говорят. А у Пригова не только Фета
Кто это полуголый
Стоит среди ветвей
И мощно распевает
Как зимний соловей
Да вы не обращайте
У нас тут есть один
То Александр Пушкин
Российский андрогин.
Вот Пригов, его, что ли, универсум:
Если, скажем, есть продукты
То чего-то нет другого
Если, скажем, есть другое
То тогда продуктов нет.
Если ж нету ничего
Ни продуктов, ни другого
Всё равно чего-то есть -
Ведь живем же, рассуждаем.
Чего-то есть - итог русской истории и культуры, подведенный Приговым. "Чего автор хотел сказать этим художественным произведением?" (Зощенко).
Что касается обэриутской традиции у Пригова, то он и здесь идет дальше. Обэриуты, как известно, с гордостью вели себя от капитана Лебядкина. Это графомания, сделанная поэтикой. И в то же время у них графоманство не особенно и чувствуется - а чувствуется как раз мастерство. Графомански испорченный стих у Заболоцкого - всего лишь нарочитый контраст, и встречается отнюдь не часто. Пригов же делает графоманию эксклюзивным приемом. "А ты не дело, волк, задумал, Что шею вывернуть придумал" - такое у Заболоцкого исключение, а не правило, и намеренный эпатаж. У Пригова же так написано всё, он эпатирует абсолютно, целостно, так что уже не эпатажем, а нормой становится его косноязычие. Иногда хочется назвать его писанину затянувшейся шуткой. Но он заставляет понять, что это советская власть - затянувшаяся шутка, и шутка как раз потому, что затянулась, - уже не страшно, а смешно. Что и значило: конец близок. Советской власти, разумеется, конец, а не русской поэзии. (Кстати, уходя от советской темы, впадая в чистый абсурд, Пригов становится страшен, трагичен.)
Давайте еще раз Бродского вспомним, одно из самых мрачных его стихотворений "Остановка в пустыне", давшее название всей книге - да что книге, целой эпохе:
Когда-нибудь, когда не станет нас,
Точнее - после нас, на нашем месте
Возникнет также что-нибудь такое,
Чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Пригов - это и есть что-нибудь такое. Оказалось, что это "такое" вовсе не страшно, а смешно. Пригов говорит не "что-нибудь такое", а "чего-то есть". И еще - он понуждает лишний раз вдуматься в значение русского слова "ничего". "Ничего" - не всегда значит ничто, ничего нет - а весьма часто, если даже не преимущественно, - "обойдется", "как-нибудь вывернемся", "Америка прокормит". Однажды Розанов целую статью написал о слове "ничего" (называется статья, между прочим, "Вокруг русской идеи").
Ну а теперь, сопоставив Пригова с Бродским, сопоставим его и с Пушкиным, как было обещано.
Интересно, что сам Пригов очень остро ощущает Пушкина, всё время видит его неким фоном. Он, страшное дело, видит себя продолжателем Пушкина или даже его тотальной заменой: был, мол, Пушкин, а теперь Пригов. Парадокс в том, что так оно и есть.
Вот текст Пригова, не менее знаменитый, чем про курицу, которую стыдно есть:
Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец.
Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил -
Ведь образ они принижают его.
А вот уже непревзойденный шедевр (отрывками):
Когда я размышляю о поэзии, как ей дальше быть,
То понимаю, что мои современники должны меня больше, чем Пушкина любить (...)
А если они всё-таки любят Пушкина больше, чем меня, так это потому, что я добрый и честный: не поношу его, не посягаю на его стихи, его славу, его честь.
Да и как же я могу поносить всё это, когда я тот самый Пушкин и есть.
Твердо, статуей командора вошедший в русскую поэзию приговский Милицанер - это ведь Пушкин и есть, певец если не свободы, то Империи: стальной щетиною сверкая. Но он уже не завоеватель, а охранитель, дядя Степа в роли Медного Всадника. Вообще большевики
у Пригова уже "мирнЫе", как говорили о замиренных черкесах в эпоху опять же Пушкина. И Ленин у Пригова делает то, что и нужно: лежит в мавзолее, и поэт ходит к нему в гости, вежливо сдерживая хозяина: ничего, лежи, лежи.Чего-то есть. Махроть всея Руси. Веселое имя Пригов.
Константинополь будет наш
В декабре прошлого года в Москве состоялся международный конгресс под эгидой Фонда Достоевского (происхождение и фукционирование этой институции мне неясны), посвященный теме "Русская литература в мировом контексте". Набредя в интернете на программу этого конгресса, я был поражен не столько разнообразием, сколько многочисленностью представленных докладов. Поразило и то, что едва ли не большинство докладов так или иначе было посвящено Достоевскому. Так вроде бы и надо, коли спонсором выступал указанный фонд Достоевского, но всё-таки, но всё-таки... Создается впечатление, что Достоевского делают не только предметом научных исследований, но и неким идейным знаменем, а судя по заметному участию в конгрессе лиц духовного звания, из православных, идейная утилизация Достоевского идет в смысле подчеркивания и превознесения его натужного православия, так резко снизившего духовный лик гения в его "Дневнике писателя". Это казенный Достоевский, вернее даже - и еще печальнее - старавшийся стать казенным, прикидывавшийся реакционером, шовинистом и ксенофобом, Достоевский пресловутой "русской идеи" - он-то ее и выдумал как раз на страницах печально известного Дневника, противопоставив столь же надуманным, столь же натужным "римской" и "германской" "идеям".
Недавно в России был издан сборник старых, двадцатых еще годов работ известного историка литературы Л.П.Гроссмана; Достоевский был главным предметом его исследований. В одной из этих статей, "Достоевский и Европа", ученый литературовед так резюмирует тему и оценивает соответствующие пророчества Достоевского:
"Как Откровение св. Иоанна, которым он часто вдохновлялся в своих заграничных впечатлениях, публицистика его до последних страниц являет странную смесь исторической философии и государственной критики, анархических предсказаний и библейской мистики (...) остается до конца путевым журналом, полным пророческих видений, и политическим дневником, разросшимся в апокалипсис мировых судеб современности".
Среди сбывшихся пророчеств Достоевского Гроссман указывает "близкую неизбежность европейской войны, (которая) категорически предсказана Достоевским. Он с таким же ясновидением наметил уклон папской политики в сторону демократии, предвещая будущий союз Рима с пролетариатом".
Последнее особенно интересно, и я думаю, что нынешний читатель старых статей Гроссмана вряд ли поймет, что тут имеется в виду: Муссолини. Конечно, в этом тандеме отнюдь не Папа играл главную роль: вождь итальянского пролетариата - которым был именно Муссолини, а, увы, не Грамши - прихватил ватиканского узника в свой обоз. Это было что-то вроде наполеоновского конкордата с католической церковью. Достоевский вообще явно преувеличивал значимость и влияние традиционных религиозных институтов в новое время: ни католицизм, ни тем более православие не были в это время (а православие и никогда) определяющими политическими или духовными силами. Это Папа пристраивался к социалистам, а не пристраивал их к "римской идее". Интересно, знают ли сегодня русские люди, что Муссолини был социалистом, "красным"? Кстати сказать, в двадцатые годы у Советского Союза с фашистской Италией были весьма корректные отношения. Деталь: после одного из покушений на Муссолини в числе его лечащих врачей был командированный в Италию знаменитый петербургский хирург профессор Военно-медицинской академии Федоров.
Л.П.Гроссман особенно подчеркивает в публицистике Достоевского поворот его от Европы к Азии. Думается, что старый профессор (тогда, впрочем, он еще не был старым) из-под руки вводил тему весьма нашумевшего в начале двадцатых годов евразийства, но говорил о нем глухо, прикрываясь Достоевским, - потому что оно нашумело в эмиграции, а не в советской России.
Гроссман указывает еще на одно как будто сбывшееся пророчество Достоевского: о социалистической революции, которая будет стоить Европе ста миллионов голов. Оно сбылось, но, как сейчас говорят, с точностью наоборот: этих ста миллионов в конце концов недосчитались в России, а не на растленном Западе. Кстати, с тем же пророчеством провалился другой русский гений - Тютчев, то же самое говоривший во время европейских революций 1848 года: мол, Европа погибает, а православно-самодержавная Россия стоит и будет стоять как гранитный утес в этом бушующем океане.