Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русский Эрос "Роман" Мысли с Жизнью
Шрифт:

Число холостых особенно стало возрастать с того времени, как увеличилось и преобразовано регулярное войско (в странах без регулярного войска — в кантонах Швейцарии, например, каждый мужчина, отец семейства владеет оружием и обучается этому без отрыва от семьи и ремесла- армия не повседневна, а лишь в возможности собрать В России же — действительна армия, а в возможности — семья и труд из этих монашествующих мужчин. — Г Г). дети духовенства, не вступившие в школу, брались в солдаты, поместные дворяне в молодости, до женитьбы, призывались на службу и оставались холостыми; состоявшим на военной службе для вступления в брак требовалось дозволение начальства — гардемаринам с 1722 г., служащим в пехотных полках нижним чинам с 1764 г, в конных — с 1766 г., офицерам — с 1800 г, всем вообще — с 1833 г.

В крестьянском населении во времена крепостного права холостячества не было Интересы помещиков требовали иметь в вотчинах сколько возможно больше «тягол», — с каждым браком число тягол увеличивалось, — потому что тягло налагалось на женатого крестьянина Холостяки в деревнях встречались только между дворовыми С уничтожением крепостного права стало развиваться холостячество и между крестьянами В городском населении среди купцов и мещан это явление развивалось медленнее, — в настоящее время и в нем оно не редко Запрещение лицам, состоящим в гражданской службе, жениться без дозволения начальства сперва является с конца XVIII в. и то в некоторых ведомствах, — ас изданием Свода законов 1832 г общим законом требуется для вступления в брак всякого чиновника дозволение начальства В настоящее время холостячество достигает очень широкого распространения не только в высших, но и средних и низших

классах населения. Самые причины его стали со временем совершенно иные: экономические, бытовые, социальные, и направления времени — нравственное и умственное законодательство отчасти В зависимости от увеличения числа холостяков растет и число девиц…» (Там же С. 277–281) В связи с законом о том, что чиновнику на женитьбу требуется испрашивать дозволения начальства, В. В. Розанов замечает:

«Поразительно, что даже области, ничего общего со скопчеством не имеющие, не справляющиеся для своих дел и с Евангелием, действуют все-таки в духе скопчества. Тут какая-то магия. Подземный темный огонь, подогревающий снизу и невидимо пласты земли. Что за дело чиновникам до «женитьбы»? Не очевидно ли, что семейный чиновник благонадежнее, устойчивее холостого? Однако нормальным и естественным мыслится холостое состояние Если бы чиновник испрашивал дозволения остаться холостым! — мыслился бы нормою брак». (Там же. С. 280.) Интересна закономерность! что там, где в существовании — акцент на труд и богатство, там семья и деторождение основательны (как в крестьянском хозяйстве — даже при крепостном праве) Там же, где акцент на политику, идеологию, власть, на порядок, — там телесная жизнь и семья под подозрением, но одновременно экономика и производство хромают. Ср. Россия в сравнении с Северной Америкой. В сравнении с другими народами, очень это российская драма: когда девушка, пряча грех или не в силах прокормить, душит, губит, топит, засыпает рот песком, живьем хоронит родившегося ребенка [66] . Детородная сфера жизни загнала в подполье и когда покажется наверх — косой позора ее срежут. Но, с другой стороны, характерно, что в убиении ребенка своего русская женщина чует меньший грех — может себе это позволить и не воспринимает как личный грех (ибо убивает ребенка не она, а стыд, и позор, и бедность, и люди злые ее руками), и совесть ее здесь не так мучит, — тогда как измена мужу мучит Катерину и Анну, как тяжкий грех на совести. Недаром и Анна Каренина так ничтожно мало любит девочку — дитя любви; она, девочка, этим уже виновата — и пусть расплачивается; она есть ее наслаждение во плоти, а наслаждение стыдно и, когда тайно — еще терпимо, но когда бьет в глаза детородной плотью — нестерпимо, глаза бы мои не глядели… Зато любовь к Сереже от нелюбимого государственного мужа — есть плоть ее совести (а девочка — плоть ее стыда) — равновесие ее греху и любимой вине

66

Впрочем, когда сейчас для службы или просто поездки за границу требуется семья, то и здесь государство и его интересы первичны семья и дети нужны как заложники на родине, чтобы едущий или служивый не сбежал

Итак, погубив чадо свое, русская женщина не страдает так, как когда отдается греховному наслаждению. Недаром Анна позволила себе, при двух детях, покончить с собой — это могло совершиться лишь при том, что она забыла, что она мать, и помнила лишь, что она жена-нежена, неверная и нелюбимая — т. е. отвергнутая государством (светом, законом о браке) и народом (тем, с кем «бросала по любви»)

Отсюда естественно выводится формула: для русской женщины, как правило, необходимы два и больше мужчин; для мужчины — две и меньше женщин. В самом деле: для женщины (России) органично иметь минимум две мужские ипостаси: государство и народ (законный добропорядочный супруг и хмельной возлюбленный). В чистом виде это: Татьяна, Тамара в «Демоне», женщины Гончарова: Ольга Ильинская, Вера в «Обрыве», тургеневские женщины, Аглая в «Идиоте», в «Братьях Карамазовых» Катерина Ивановна, Анна Каренина, Кити, даже Катюша Маслова (Нехлюдов и Симонсон), Маша из «Трех сестер». В развернутом: Земфира, Елена из «Накануне», вокруг которой хоровод: Инсаров, Шубин, Берсенев; Настасья Филипповна, Грушенька, Наташа Ростова, Аксинья в «Тихом Доне», Лушка в «Поднятой целине» — все с хороводами. Для русского же мужчины естественны две, не более, а то и менее — одна — или ни одной. Две — это варианты небесной (чистой, истинной) и земной женщины; или, у Достоевского, инфернальной и рационалистической. Мария и Зарема для хана Гирея; Татьяна — Ольга (для мужского дубля Ленский — Онегин, ибо и в сне Татьяны недаром ей Ленский и Онегин рядом снятся вместе с эротическим символом кинжала-фалла; так что вокруг Татьяны практически три мужчины, да плюс автор — Слово русское, что признается: «Я так люблю Татьяну милую мою»); старуха — Пиковая дама и Лиза — для Германна; Ольга Ильинская и Агафья Пшеницына — для Обломова; Марфинька и Вера для Райского; жена и Лиза для Лаврецкого; Элен и Наташа! — для Пьера Безухова; жена и Наташа — для князя Андрея; Аглая и Настасья Филипповна — для князя Мышкина — Гани Иволгина (пара: ангел — бес); Грушенька и Катерина Ивановна — для Мити Карамазова; Аксинья и Наталья-для Григория Мелехова. Такие же, как! Онегин и Печорин, казалось бы, светские волокиты — имеют, по сути, одну — и прочих, остальных (для Печорина — это Вера — княгиня Литовская, а Бэла, княжна Мери, и та, что в Тамани, это — ипостаси одной, с которой играют). Так же, как известно, говорил о себе и жене Блок: для меня есть одна — жена и — остальная, которой (как рыбы) может быть множество (по-французски использовали бы здесь партитивный артикль: de la femme, а по-английски: a piece of woman). Но меж Народом и Государством: в этой дистанции огромного размера, в этом грандиозном вакууме — для их сообщения между собой, этих мужчин — соперников (а не для России-женщины, которая их и так всех мужиков внимала и понимала), для взаимного изъяснения и торгов — и возникло Слово: литература, интеллигенция как прослойка. Недаром ее так точно Сталин оклассифицировал. И недаром она также носит женское имя — почему-то пристало оно этому вообще-то мужскому духу Слова. По своему положению — всевнимания: и голоса власти и голоса народа — она сродни их всех общей подоснове — России. Потому естественна аберрация: интеллигенция — сама Россия, ее соль, ломовая лошадь, жертвенница и т. д. Но во всяком случае для русской интеллигенции характерны эти женские черты: мягкости, жертвы и самопожертвованья, неустойчивости. Потому так легко в нее входили женщины и работали в ней. В то же время русский мужчина-интеллигент — женствен и никак не может удовлетворить русскую женщину, хотя оба попадаются вначале на удочку взаимного понимания и сродства (см. паническое бегство Анны Ростовцевой от Алпатова в «Кащеевой цепи» М. Пришвина: хоть оба революционеры, нигилисты-курсисты, но чует она его женскую душу и бежит от мужской русалки). Вот он — опять встречается нам «комплекс Марии»: «досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и богу» — Россия под народом, интеллигенцией и державой — под Эросом, Логосом и Полисом

Пробуждение. Психея без Амура

3. III.67. Я вдруг замер, во мне стало тихо. И услышал: кругом любовь, обволокло любовью! Вот жена с набухшими глазами — про женские стоны и истории: кто замуж, кто с пузом так, кто с пьяным разошлась; тут кот Костя стонет [67] , по радио грудной бабий голос: «Сердце замирает». И чудно: и в себе вдруг — мягкость, истома (№ — всё женские ощущения, а в реальной любви-то я призван играть роль мужчины) и память чувства, когда восемнадцатилетний… Вот она, разлита, все в ней плавает и ею дышит: как благоухающее состояние ее ощутил, а не как пришпиленный предмет, что я умом клюю и никак доконать, заделать не могу: с каждым моим клевком ее влагалище все расширяется, расползается, и чую себя в ее безразмерности маленьким, сухоньким, остреньким

67

Но ведь и во всей мировой литературе так! — Примеч. ред

Взамен этой живой любви, кругом текущей, в которой я сейчас чую себя маленьким, свернутым, — вот мое пробуждение ото сна и восставанье моего духа, где я набухаю, противоборствую, и, наконец,

извергаюсь молитвой-лавиной умопроницания сквозь тьму

Вечно загадочный акт и миг пробуждения: возвращения откуда-то (а где я был?), нового рождения. И почему-то, где я только что был (в так называемой «тьме», во сне), я тотчас забываю; зато то, что было вчера днем, т. е. то, что, по сути бы, не видно должно быть, что за хребтом и перевалом, — отчетливо вспоминаю? И что же происходит? Как я прихожу в себя? Точно: я — форма, ткань, куда я вновь прилетаю и, как резиново-пластиковую надувную игрушку, из которой, улетучившись во сне, я вышел душой — воздухом, — теперь вновь наполняю эту форму, эту горсть вещества; так пиджак и брюки, что висят смятые, одевшись, расправляю. Это непрерывное двоежизнье наше — в сказке об Амуре и Психее: каждый из нас — такой же чудный гость, что является в так называемого «себя же», но не может это «я» и «себя» знать, куда исчезает. Каждый из нас по отношению к себе в момент пробуждения — такой же Лоэнгрин по отношению к Эльзе: не спрашивай, кто я и откуда, а полюбопытствуешь и захочешь поймать — останется тебе твое любопытство и кусок мертвой неистины вместо живого меня — тайны. Ведь если я буду подстерегать свою душу, я не дам себе уснуть — и ни ей, ни мне проку не будет: ее я так и не узнаю, а задушить смогу. А если она заживет, это значит: я уснул и опять не узнал. Со своей душой (где она во сне? может, на шабаше ведьм, на помеле в трубу вылетает?) мы так же не встречаемся, как со смертью, по мысли Эпикура: когда мы есть — ее нет; когда она есть — нас нет. Собственно, это же выражает запрет Бога: не вкушать от древа познания — и жить. Вкусив же, станете мучиться, возиться с мнимостями (трудов, наук — ищущих, как бы прожить, как бы узнать), а не жить по истине и в естественном знании. Итак, простой, данный нам ежесуточно факт возвращения сознания ко вчерашней полусутке и восстановления самочувствия и линии себя, как сплошной, которая по идее должна бы быть пунктирной [68] (через разрывы ночей), — означает, какой дивно не простой, чудный, сверхъестественный, мета(сверх)физический факт! — он (т. е. то, что есть) осмысляется нами именно как кем-то данность, как то, что, по чьей-то воле и замыслу, — так должно быть; а раз нам непонятно, значит, нам запрещено понимать

68

Это — утро в первой семье. — 16.12.89

Запрет на свет

Но разве это не ублажает душу и не сладостно для сознания: не все знать, а иметь тайну, загадку — т. е. вечную и неуменьшающуюся прорву, темную, но и теплую, что обволакивает нас заботой, крылом, на крыльях уносит в бессознание и приносит в сознание, а где-то там печется, заботится о нас: и даже не хочется мне (мужчине) сказать это и обозначить «отечески» — так это сухо и не утоляюще, — но тепло, влажно, укутывающе, пахуче-молочно:»матерински»

Итак, тайна — женское. Она — влечет ум (мужское), но чем больше мы знаем (набухает фалл ума) — тем больше узнаем, что не знаем: разрастается влекущее влагалище тайны (недаром, обратно, о соитии, о браке сказано: «Тайна сия велика есть»). Притом мы знаем (точнее: не знаем, но ведаем), что тайна эта, хоть и не известна нашему уму, значит, неумна, — но не только не глупа, но захватывающе сверхумна, т. е. мудра. Недаром она, когда ум наш спит, в ночи (в соитии с бездной, тайной и тьмой), уносит нас куда-то, где мы — это чуем — интенсивно живем и действуем, и вращаемся и колобродим — но возвращает нас целенькими, здоровенькими, как огурчик посвежевшими — как из госпиталя, излеченными материнским молоком. Значит, она знает, что нам нужно, — лучше нас самих

И что запрет на вкушение плодов древа познания высказан нам мужским богом-отцом, — мне теперь ясно видится, что это есть позднейшая аберрация. Этот запрет высказан мне, мужчине, — так это сейчас в моем ощущении прозрелось — тем же тоном, что «за мной, мой мальчик, не гонись!» — т. е. сверхсамкой: матерью бытия. Ибо более естественно запрет уму, духу,! Значит, и память наша — сексуальна содержит лишь половину нашего бытия, т е. в ней мы — «я», а не целый Адам Ах вот почему Платон силился именно барьер памяти нашей пробить, чтоб проникнуть в мир первоидеи вспомнить сны он хотел и тем самым воссоединить наше существование (ту половину, сек(с)тор нас, где я, в сознании, в памяти) — с сущностью, вещью в себе И лишь Кант стоически отказался от надежд умом, теоретическим знанием воссоединить мир явлений с миром вещей в себе, но зато эта связь есть, очевидна в нашем чувстве и поведении! в практическом разуме мы действуем так, будто мы обладаем знанием вещи в себе, и это справедливо в действие (помимо ясной цели «я» и его мысли) включено наше тело, стихии, что пропитаны, вдохновенны материнской мудростью тайны и ночи, и мы ведаем, что творим, хотя наше «я» (т. е. часть наша, пол нас, секс нас) может и не ведать, что творит т. е. мужскому в человеке (на всех языках ум, дух — «он»), не Богу-Отцу налагать (который, как мужчина1 и свет, должен бы быть заинтересован в развитии в человечестве своего домена), но ночи, тайне, бездне, прорве — той, что тушит свет и закрывает нам глаза, когда впускает в себя. Про то частый в сказках мотив, когда перед входом в пещеру (влагалище) с сокровищами герою надевают повязку на глаза, чтоб не видел он путь, по которому шел, и лишь там, в средоточии на миг откроют, и ударит ослепительный неземной свет — миг оргазма, и опять глаза закроют, повязку наложат на обратный путь — выбираться. То же и лабиринт: это представляемое влагалище — с бесчисленными стенками и складками и тупичками

И недаром женщина инстинктивно не дает взирать (и не то соитие на свету: грешно и кощунственно), а мужчина норовит возжечь свет, поймать, так же как Психея — спящего Амура рассмотреть; но именно спящего: встречи обоих в сознании и на свету — не происходит. И стыдливость девичья — это ее мандат (и от слова неприличного), удостоверение и залог, что заце(п)лена она, а значит, имеет право поддерживать священную тьму (как Вечный огонь) мировой женской тайны и вводить туда фалл, но с завязанными глазами

Итак, запрет вкушать от древа плодов равен запрету проникать в пещеру с открытыми глазами. И то и другое: и древо, и пещера — сокровищницы. Недаром в пещерах — сады и деревья с золотыми яблоками. Когда же запретное обозначено «древом» — стволом с головой — кроной, — это по сути: не трогать фалл, не обкусывать его — праздно (по воле своей и намеренью) — не упоминать имени Божьего всуе. Ведь Бог-то и Адаму и Еве, верно, до грехопадения давал этих плодов вкусить, подкидывал, только они не знали, что это именно с древа жизни и с древа познания. Более того: может, он только этими плодами и кормил их, так что они, и не зная того, что есть знание, — все знали, и не ведая, что такое вечная жизнь, — ею именно и жили. Может, все райские деревья такие именно и были: деревьями жизни и познания, — ибо каким еще иным деревьям пристало быть в райском саду, в царстве Божьем? Да только Бог — для ведомых ему целей — лишь назвал, вычленил два таких же, как все, дерева, вонзил в них луч, заклеймил их словом «Это!» и «это»! И се стало — завязка мировой истории и движения

То есть как нам из сна доносится клочок и соблазняет все узнать, что было там (как тени в Платоновой «пещере»), так и эти два древа были такими соблазняющими зацепками, намеками — вроде бы связями мира дня и мира ночи. И недаром их вкушение связано стало с совокуплением. Как в саду Эдема эти два древа были обозначены как связки и зацепки, так и в кущах 1 Хотя Бог, видимо, сверхпол и целостен, но раз уж назвался он нашим «Отцом», значит, недаром мужское мы в нем воображаем наших тел наросты и впадины пола (ибо и у женщины наросты — груди) суть наши метафизические (т. е. сверх нашего существа-«фюзиса», ибо через них не «я», а род людской сквозь мою сквозную трубу протягивается), проходные, через которые царство ночи, тайны и прорвы забирает и уносит нас в себя. Но — как в раю Адам и Ева непрерывно ели плоды жизни и познания, так непрерывно они, верно, и совокуплялись: ведь завет «плодитесь и размножайтесь!» дан был до грехопадения, и было это первое слово и заповедь Бога людям. И совокуплялись они, верно, в полную силу и страсть, потому что ум не был при этом деле соглядатаем и не парализовывал их влечение своими вопросами, предложениями, и ожиданиями, и наблюдениями, и дознаниями. Когда же вкусили (познания), стали совокупляться не по влечению и естественному напору, который их раньше бросал друг в друга, но по своей воле, из интереса, из слюнявого любопытства к ощущению, умом контролируясь — и парализуясь. Так, Журден, узнав, что всю жизнь говорил прозой, если б стал отныне при каждом слове осознавать: а я ведь сейчас прозой говорю! — верно, лишился бы дара речи

Поделиться с друзьями: