Русский лес
Шрифт:
«Боже, что с вами, господин Грацианский? — участливо и не двинувшись с места, пристыдил подполковник. — Такой дерзкий юноша, а ведет себя как барышня... фуй».
«Пожалуйста, воды...» — пролепетал Саша с откинутой головой.
«Ничего, это пройдет... мне знакомы такие возрастные головокруженья, — усмехнулся Чандвецкий, сдвигая ногой в заплеванный угол вместе с узелком и несбывшиеся Сашины мечтанья. — Чего же вы, однако, перепугались? В вашей коробке обыкновенное, слегка подкрашенное мыло... а мы не запрещаем хранения хозяйственных запасов и в самой бедной хате. Поэтому я и объяснил ваш обморок переутомлением... однако нельзя же так распускать себя, юноша. Дарю вам опыт собственной молодости: увлекаясь чем-либо, учитесь забывать и регулярно прочищайте желудок». — И, как бы давая Саше время оправиться, распространился о пользе укрепляющих, со льдинкой, обтираний и длительных горных прогулок, незаменимых при излишествах холостяцких лет.
Саша молчал, но постепенно упадок сил сменялся бешеным ликованием сохраненной жизни и, отсюда, даже известным восхищением перед ловкостью тех, кто продал ему мыло за динамит. У него оставалось ощущенье, словно его только что высекли, но высекли вполне корректно, без применения оскорбительного насилия, главное — боли, и даже с последующим царственно-щедрым вознаграждением за пережитое. Саша смущенно поднял глаза на своего мучителя и благодарно подумал, что в дополнение к обычным представлениям
И тотчас же в руках у подполковника появилась, чёрная и клеенчатая, заветная Сашина тетрадь, где бисерным почерком был переписан устав Молодой России с пояснительными комментариями, распределением ролей после переворота и некоторыми общегосударственными предположениями. Правда, он был переписан особым шрифтом, путем прибавления к каждому слогу текста сбивающих букв с соответствующей гласной, так что, к примеру, из России получалось Ронвоссинвиянвя... но при гигантском опыте Чандвецкого ему ничего не стоило преодолеть даже такие затруднения. Словом, это было похуже динамита... но тут Саша сообразил, что с часу на час в Петербург возвращается его папа, а тот сухонький архиерей, однокашник отца, вхож к одной петербургской львице, в свою очередь близкой к первому в империи сановнику, для которого ничего не стоило цыкнуть на зарвавшегося жандарма, натопать на него, даже затоптать, выгнать его в отставку, в провинцию, к черту, в самую Сибирь наконец. Мысль эта, подобно глотку лимонада в жару, помогла Саше вернуть частицу утраченного душевного равновесия.
«Не скрою, меня в сильнейшей степени тревожит этот документ, — оглаживая тетрадку, продолжал Чандвецкий, — потому что он обнаруживает в вас опасную склонность больше размышлять о благе ближних, чем о своем собственном. Лично я прочел это с захватывающим интересом и могу констатировать в вас задатки зрелого политического мышления, причем очень неплохо разработана пропаганда в войсках и военных училищах. Нет, нет, это совсем не так глупо, я не шучу: прокламации декабристов и социальные конструкции Фурье выглядели не менее наивно, но нам известно, как они отозвались на поколеньях. Люди — всегда дети, и чем несбыточнее уставы, тем они завлекательней и грозней. Кое-что, разумеется, и поразвлекло меня здесь... в частности — несколько младотурецкий тезис о немедленном захвате власти. Это верно, жизнь на месте не стоит, к великому прискорбью, надо торопиться!.. Да и самый почерк недурен, хотя неврастеничен и мелкостен, что с годами может сказаться на зрении: заблаговременно подумайте об этом... Но я уж никак не смогу одобрить вашего намеренья, как будущего главы России, назначать министров только из членов вашей организации. Прежде всего у вас просто не хватит людей на полный состав намеченного вами правительства... Кроме того, как же вы собираетесь поступить с другими партиями, которые, подобно вам, тоже давно рвутся причинить кое какие существенные благодеяния человечеству? Ну, хорошо, одного дружка своего, Слезнева, вы ставите на пост министра общественной морали, а другого, столь же выдающегося философа, Чередилова, сажаете на искусство... потому что разрушительные эксперименты в искусстве дешевле обходятся, чем в других областях народной жизни... Но куда вы денете этого, как его, э... забыл его настоящую фамилию, Валерия Крайнова? — Надеясь на подсказку, он с мучительно напрягшимся лицом выждал мгновение-другое, но в ту пору крайновской тайны не знал пока и сам Саша. — Имейте в виду, за этим человеком стоят серьезные люди, которые не пугаются падающего мыла и вряд ли добровольно уступят крупную политическую добычу кучке декадентских лоботрясов, как они именуют вас в своей среде. Так найдется ли у вас решимость сломать шеи своим опасным соперникам? Я не собираюсь раньше времени предлагать вам помощь в этом, но вообще, по старинной симпатии к вашему семейству, предостерег бы вас от всех трех, перечисленных выше, крайне предосудительных знакомств. Да и зачем они вам, эти темные спутники, вам, хрупкий и такой привлекательный юноша? — Ленивое, намеренно неискусное притворство зазвучало в его голосе. — Чем, чем вы собираетесь повернуть историю этой страны... вы, хоть и привлекательный, однако же крайне неуравновешенный мальчик, в библиотеке которого брошюры Ильина стоят рядом с Заратустрой? Как кредитные билеты обеспечиваются всем достоянием государства, так и нынешние, раздражающие вас качества этой страны обусловлены её климатом, географией, самим размером её территорий. Я не предвижу особых изменений и в будущем, иначе Россию попросту разорвут чудовищные центробежные силы. — Чандвецкий произнес это лестным и вместе с тем не допускающим возражения тоном равенства, как бы призывая в свидетели незаурядный ум, универсальные знания и громаднейший житейский опыт молодого человека. — Да и поймите же, наконец, милый Саша, революционный подвиг — это готовность раствориться в народных волнах без остатка, бесследно исчезнуть в них, повышая их мудрость и стойкость... ну, подобно тому как редким металлом умножают твердость стали или звучность колокола добавкой серебра. И опять я спрашиваю, найдется ли в вас решимость, при вашем взрывчато-болезненном самолюбии, уничтожиться в мильоне незнакомцев, которые, возможно, и имени вашего не узнают никогда? Так взгляните же, юноша, что лежит прямо под ногами вашими...»
Жара спадала, и вместе с золотистой пыльцой заката и нагретым помоечным дыханьем из внутреннего дворика сюда проникала унылая мелодия шарманки, сопровождая песню уличной певицы об отравившейся Марусе. Голос был пропитой, с хрипотцой, но почему-то сердце сжималось при этом, как при раскачке на высоких качелях, от приятной, потому что щекотной и пока ещё безвредной, тоски. К этому времени Саша успел успокоиться и уже настолько овладеть собой, что усыпительная полицейская ласка начинала злить его не меньше этой барственной иронии, начисто отвергавшей его опасность для режима. Вдруг представилось ему, насколько достойней и жестче вел бы себя Валерий в подобном разговоре, — ему стало стыдно за свое двуличное молчанье. Все равно, худшее оставалось позади, новых улик не было, и чем могли ему грозить тут... побоями и пыткой? Но теперь любая спасительная — если только не очень долго! — боль лишь прикрыла бы позор его обморока, придала бы трогательное величие его детской, осмеянной тетрадке, не говоря уже о возможной интерпелляции в Государственной думе по поводу истязаний студента в царском застенке, после чего вся Россия в одночасье узнала бы о существовании мученика Александра Грацианского. Нет, пора было поставить на место этого многоречивого змия!
«Простите, подполковник, я тут малость задремал... Так что же, что именно, вы сказали, лежит под ногами нашими?»
Чандвецкий еле заметно качнул головой от огорчения.
«Бездна, молодой человек».
«О, я вышел из возраста, когда нашего брата пугают букой, господин Чандвецкий. Со мной надо в
другом регистре. Бездна не действует на меня».«Напрасно... только мухи не боятся бездны. Правда, они и не разбиваются...»
Саша решительно поднялся.
«Ну, вот что, господин Чандвецкий... Мне крайне лестно, что столь осведомленное должностное лицо тратит на меня дорогое казенное время, но, к сожалению, у меня кое-какие делишки набрались к вечерку, а мама взяла с меня слово, что я каждый день буду обедать вовремя, так что, э... ежели вы не собираетесь применить какой-нибудь более верный способ удержать меня здесь, я и пойду, пожалуй».
«Не советую, — хмуро улыбнулся Чандвецкий, постукивая пальцами в стол. — Мне пришлось бы принять понудительные меры в поисках вашего внимания: это помешало бы нашей искренности. Выслушивать же урок стоя довольно утомительно: сядьте и перестаньте шалить, Грацианский. Я ведь не требую, чтобы вы раскрыли мне подноготную вашего опасного демона, Слезнева, или доверили мысли величайшего долдона всех времен и народов, Чередилова, Не знаю — почему, но из всех резвых мальчиков, прошедших через мои руки, я ни к кому не питал такого расположения, как к вам. Прежде чем расстаться врагами, к чему вы так стремитесь из ложной доблести, мне хотелось бы высказать те из своих потаенных мыслей, что сродни и вам... Начнем с того, что современной молодежи справедливо не нравится этот строй... точнее, его зазнавшееся, себялюбивое, прожорливое и такое безнадежно бесплодное руководящее сословье. Мне тоже».
«Но, по слухам, для вашей ненависти к нему у вас имеются особые, отличные от моих, причины?..» — хватил через край Саша и, сам испугавшись, поспешно опустился на краешек табуретки.
Чандвецкий лишь коротко взглянул на него и сдержался, приученный к осечкам и издержкам своего ремесла.
«Оно и правда, — продолжал он как ни в чем не бывало, — глупо поступает то общество, которое обожествляет, сажает себе на шею все нисходящие поколенья выдающейся личности, некогда оказавшей услугу своему отечеству. Природа не любит отпускать двойной паек гениальности в один и тот же род, и только существам низшего развития свойственно искать клад на прежнем месте, где уж раскопали один. Впрочем, у некоторых из моих невольных собеседников эта кровная ненависть к нашему режиму нередко объясняется и тем, что, по их искреннему и тщательно скрываемому убеждению, они недополучили от него кое-каких причитающихся им по их гениальности благ...»
«Ну, это уже полицейская клевета!» — почему-то сразу, представив себе Валерия, вспыхнул Саша.
"Не защищайтесь, о вас речь впереди... тем более что для незаурядной личности, не получившей признания в одном месте, вполне естественно искать его в другом!.. Но скажите, Грацианский, предприняли ли вы все возможные шаги, чтобы добиться славы в своем отечестве без разрушения существующих и не вами созданных основ? Видите ли, вряд ли оба мы уцелели бы при этом нежелательном крушении. Горе ваше в том, что, несмотря на вашу повышенную нервозность в отношении падающих предметов, обыкновенной банки с мылом в данном случае, вы самоуверенны до дерзости. Молодым людям свойственно полагать, что они — если не знают, то чувствуют больше всех... обычно мираж этот рассеивается, лишь когда главные ошибки бывают уже совершены. Допустим даже, что вы искренне ищете революционного подвига... в таком случае откуда у вас это ослепленье ненависти? Путем умозаключений ещё можно составить любой отвлеченный чертеж социального блага, но он не повлечет вас на баррикаду, — для этого нужны особые побудительные причины: отчаянье, голодный гнев, длительное озлобленье. Но разве вам доводилось когда-нибудь гнить в каземате, слепнуть от слез или красть хлеб для своих детей? Вы порхаете по удовольствиям, как папильон, с вашего разрешения, папильон, для которого каждый встречный цветок — благоухающий дворцовый зал со вкусным и бесплатным рационом. Заметьте, я в худшем положении: у меня жена, семья и двадцать восемь тысяч неоплаченного долга. Вы же лезете на отвесную скалу не затем даже, чтобы с высоты увидеть мир, а чтобы мир увидел вас в высоте над собою. Вы честолюбивы... впрочем, как и многие из них: такому в хористы не захочется, а непременно в регенты, не меньше. Вы же обожания от них хотите, потому что у вас тонкая впечатлительность, белые руки, образованный папа, рояль для цветовых симфоний. Да вам никогда и не удалось бы создать те воображаемые, всеми нами столь ценимые, совершенные формы общества, где вы сможете отдохнуть на лаврах, благословляемый умиленным человечеством. Революция — это коренной переплав всего, гонка со скоростью века в десятилетие, убыстренное чередованье поколений, учащенная смена кожи... ибо только так общество и может скинуть с себя струпья прежних пороков, О, только очень чистый, то есть с безнадежно-стерильной середкой человек сможет устоять на таком ветру. Ну, а теперь прикиньте: вдруг они раскусят вас... накануне-то самого блаженства, вдруг прочтут все те мысли, что бегут сейчас украдкой в вашей голове... не жутковато? — И здесь как-то незаметно рука Чандвецкого оказалась на Сашиной, и по ней потекла ему в душу мертвая вода увещанья, и почему-то Саша своей не отнял, и уже как будто не Чандвецкий ему, а все это он сам себе говорил вполголоса. — Так стоит ли вам, батенька, дезертировать из большого, надежно обжитого дома, где так пригодились бы ваши несомненные, судя по начальным росткам, дарованья? О, улыбаясь над этой поэтической тетрадкой, свидетельницей ваших ребячьих видений славы и ночных тревог, я вовсе не преуменьшал ваших возможностей. Петр тоже пускал когда-то кораблики на ладожской луже! И вот она, эта горькая, безусловная правда: наш с вами класс стареет, становится все беззубей и смешней... вот уж гимназисты дразнят его и вешают ему школьные бумажки на когда-то страшные рога. Обычно у одряхлевшего, обреченного, отжитого строя не нарождается великих... да, только брызжущая молодость духа, подобная вашей, может спасти нынешнюю Россию. И в конце-то концов, если вам так нравится оттяпывать головы гильотиной, то ведь и нам нужны бисмарки и тьеры. Вы слабости своей боитесь, а не мненья толпы... ударяйте её сильней по морде, все наотмашь по морде... и она руки вам станет лизать. Идите же, идите к нам смелей, Грацианский, наша слава быстрей и безопасней!"
День кончался. Саша глядел в желтый закат поверх низких, в этом месте Петербурга, крыш за окном. Ему было жутко и почти хорошо. Но вдруг по соседнему переулку с дребезгом, названивая во все трензеля, проскочила пожарная команда, и, напрасно стараясь стряхнуть с себя жандармское наважденье, Саша сперва шевельнул головой, проглотил скопившийся в горле комок, потом медленно вытащил и спрятал под стол свою плененную было, онемевшую руку. Heт, никто ещё с такой вкрадчивой прозорливостью не читал его тайных опасений и намерений, и вот уже не было сил уйти, не дослушав их до конца... разве только если бы Саше со стороны помогли в этом, а для этого стоило пойти на спасительную ссору.
«Я и не ждал, что сослуживец Гиганова предложит мне что-нибудь иное, кроме низкого негодяйства», — скользким, неверным голосом, но в то же самое время готовый и прощенья просить, вставил Саша.
С прижатым к груди подбородком Чандвецкий откинулся на спинку стула; жилы на его лбу напряглись рогаткой, левый висок порозовел, как от пощечины, челюсть слегка отвисла; он расстегнул крючок у ворота. И все же та большая победа, какой он добивался, была близка: студент не уходил, сидел перед ним, как привинченный. Оставалось только добить его в нем самом.