Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра
Шрифт:
Депрессивная смена настроений отразилась в дневнике в виде психологической кривой, осциллирующей между разрядкой и напряжением, которые выражались в приступах тоски и желанием выплакаться. Эти крайние точки душевного напряжения, хотя и обладали болезненными симптомами, в течение длительного времени поддерживали психическое равновесие. Между ними размещалось поле плодотворной художественной деятельности, содержание которой опосредованно зависело от названных психических факторов.
С конца 80-х годов у Чайковского возобладала позиция «от мира», которая постепенно формируется в устойчивый невротический комплекс. Располагаясь на пороговом уровне, данная установка со временем приобретает характер регрессии в бессознательное, которая выражается в неумеренном употреблении спиртного. Тяга к алкоголю, как это видно из дневника, служила композитору средством компенсации сознательной установки: «Но, тем не менее, я, т.е. больной, преисполненный неврозов человек, положительно не могу обойтись без яда алкоголя» [100] .
100
Чайковский
На другом краю амплитуды психических колебаний находилась сверхсознательная установка на художественное творчество. В дневнике постоянно встречаются записи, говорящие о напряженной работе творческого сознания композитора: «Занимался до усталости»; «Работал отчаянно»; «Работал с безумным усердием»; «Я весь день как сумасшедший работал» [101] .
Обе крайности образовывали двухполюсную психическую энергетику композитора и в результате регулярного напряжения давали разрядку в виде интенсивных и долгих рыданий: «Всю ночь не спал. Плакал»; «Прежде всего я довольно долго плакал <...> Воротившись домой, опять несколько раз принимался нюнить»; «Читал и перечитывал полученные письма. Как водится, плакал» [102] .
101
Там же. С. 179, 243.
102
Там же. С. 143, 263, 267.
Ритм психологических колебаний, так откровенно и убедительно воссозданный в дневнике, затронул и его композиционно-языковую структуру. Для циклотимического темперамента Чайковского показательна динамика стиля дневниковых записей. На протяжении ряда лет они представляли собой краткий очерк дня, в котором преобладали простые, распространенные и односоставные предложения. В некоторых записях содержались лишь намеки на важные события душевной и бытовой жизни, которые композитору почему-то необходимо было скрыть. Но вот в одной из поздних тетрадей Чайковский пытается подробнейшим образом изложить свою философию жизни, «символ веры», как он выражается. Записи этой группы напоминают миниатюрный трактат-исповедь, в котором синтаксический строй, посылки и выводы в совокупности представляют совершенно другой стиль – с аналитической, а не информационной направленностью.
В следующей тетради Чайковский возвращается к принятой ранее манере записи в виде краткого перечня событий с чисто информативным заданием. С точки зрения циклотимика важнее оказывается содержание, а не аналитическая расчлененность событий, которая свойственна другому психологическому типу.
Вдруг в начале 1890-х годов страницы дневника снова наполняются подробнейшим описанием, на этот раз американских гастролей. Но здесь мы имеем дело уже не с анализом душевных проблем (не с психологическим колоритом), а с многоцветием внешней жизни, подвергнутой строгому разбору в ее человеческой характерологии, профессиональной и жизненной обыденности.
То, что дневник выполнял психологическую функцию и не был журналом творческих штудий композитора, подтверждается незначительным удельным весом записей музыкального содержания. Премьеры постановок и исполнение произведений Чайковского в концертах упоминаются вскользь, как будто он не придает им никакого значения.
Дневник на разных этапах его ведения оставался своеобразной шкалой критического возраста, на которой композитор делал зарубки и пытался определить отведенный ему природой срок: «Все эти мысли мои мрачны. Мне кажется, что я не допишу «Чародейки»; «Стар становлюсь; когда посмотрю в зеркало, то ужасаюсь»; «Не постарел ли я в последнее время? Весьма возможно. Я чувствую, что что-то во мне расклеилось» [103] .
103
Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 83, 196, 276.
5. Дневники периода тюрьмы и ссылки
Психологическая функция дневника отчетливо прослеживается и там, где он велся в условиях лишения свободы. Дневник выполнял компенсаторно-заместительную функцию. Настоящее время для автора такого дневника является препятствием, и ему скорее хочется преодолеть его. Дневник заполняет это насильственно растянутое время, замещает психологически тягостное ожидание. «А я все-таки не могу ни за что приняться, – пишет в дневнике Т.Г. Шевченко. – Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым часам <...> Настоящий застой. И это томительное состояние началось у меня 7 апреля, т.е. со дня получения письма от М. Лазаревского. Свобода и дорога меня совершенно поглотили» [104] .
104
Шевченко Т.Г. Дневник. – Т.Г. Шевченко. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5. С. 15.
Среди наиболее ярких образцов данного рода выделяются дневники В.К. Кюхельбекера, Т.Г. Шевченко и ранние дневники В.Г. Короленко. Преимущественное положение Шевченко в данной группе очевидно: он считает дни до освобождения, а они запасаются терпением на долгие годы ограничения свободы.
Дневник велся Шевченко в период окончания солдатской службы, когда поэт ожидал официальный документ о своем освобождении. Импульсом к ведению дневника и послужило данное обстоятельство.
Сама идея дневника вначале представлялась Шевченко очень смутно. Лишенный всех форм духовного творчества в течение десяти лет, ссыльный поэт пытается компенсировать отобранную свободу активной литературной деятельностью в самом конце этого мучительного и долгого пути.
Прежде всего Шевченко хочет забыть ужасы солдатчины, утопить воспоминания о десятилетней каторге в незамысловатом бытописании – этом первом труде не по принуждению. Солдатское прошлое он хочет вычеркнуть из жизни и поэтому, как и Кюхельбекер, предпочитавший в своем тюремном дневнике совершенно сторонние темы, игнорирует чисто «солдатскую» тематику: «Одно воспоминание о прошедшем и виденном в продолжение этого времени приводит меня в трепет. А что же было бы, если бы я записал эту мрачную декорацию и бездушных грубых лицедеев, с которыми мне привелось разыгрывать эту мрачную, монотонную десятилетнюю драму? <...> Обратимся к светлому и тихому, как наш украинский осенний вечер, и запишем все виденное и слышанное и все, что сердце продиктует» [105] .
105
Шевченко Т.Г. Дневник. – Т.Г. Шевченко. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5. С. 9.
Однако отсутствие ясного плана и навыка писания на первых порах затрудняют работу авторской мысли. В сфере внимания поэта оказываются совершенно незначительные предметы, и он сам над собой иронизирует по поводу того, что они невольно попадают в его журнал. Но юмор, с которым он принимается их описывать, истинно украинская лукавинка придают таким записям почти гоголевскую выразительность: «Сегодня уже второй день, как сшил я себе и аккуратно обрезал тетрадь для того, чтобы записывать, что со мною и около меня случится <...> Пока совершенно нечего записывать. А писать страшная охота. И перья есть очиненные <...> А писать все-таки не о чем. А сатана так и шепчет: «Пиши, что ни попало, ври, сколько душе угодно» [106] .
106
Там же. С. 8.
С самого начала Шевченко не придавал своему журналу серьезного значения, считая его делом пустяковым, вроде случайно приобретенного и на время пригодившегося чайника, с которым постоянно сопоставляет дневник. В писании дневника Шевченко видит не труд, а развлечение, не потребность, а род литературной разминки перед предстоящим серьезным делом. К тому же его ближайшие планы не связаны с писательством: он мечтает заняться ремеслом живописца.
Признание Шевченко в акцидентальном характере его труда созвучны лирическому дарованию кобзаря. Приземленность жанра не согласуется с поэтическими полетами фантазии, которые обычно сопровождали его в минуты творческого вдохновения. Поэтому постоянство, с которым ведется журнал, вызывает у автора удивление, заставляющее его поскорее отогнать мысль о серьезности своих записок: «Не знаю, долго ли продлится этот писательский жар? <...> Если правду сказать, я не вижу большой надобности в этой пунктуальной аккуратности. А так – от нечего делать» [107] .
107
Там же. С. 11.
По мере продвижения работы над дневником представление о его функции не меняется в сознании поэта. Но та аккуратность, с которой заносятся в него сведения о прожитом, находится в разительном противоречии с многократными попытками убедить себя самого в легковесности своих ежедневных занятий. Как уже бывало в таких случаях, общение с дневником становится для его автора органической потребностью. Поэт бессознательно отдается новой для него работе как привычному, жизненно важному делу: «Сначала я принимался за свой журнал, как за обязанность, как за пунктики, как за ружейные приемы; а теперь, и особенно с того счастливого дня, как завелся я медным чайником, журнал для меня сделался необходимым, как хлеб с маслом для чаю <...> Справедливо говорится: нет худа без добра» [108] .
108
Там же. С. 27.