Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русский роман
Шрифт:

«Возьми меня с собой, — просил я и бежал босиком за ним следом. — Возьми меня с собой, Зайцер!» Я знал, что годы назад, когда бабушка умерла, Зайцер взял на себя заботу о моем дяде Аврааме, нянчил его и носил на спине, «как мешок с мукой», на эти свои прогулки в полях. Но со мной и с моими двоюродными братьями он уже не играл, потому что к тому времени постарел и тело его было измучено изнурительным самоанализом. И теперь он носил на спине одни только воспоминания и жизненные уроки.

«Не приставай к нему, Барух, — говорил мне дедушка. — Это его выходной день. У каждого есть право и потребность время от времени побыть одному».

Широкое тело Зайцера медленно исчезало по мере того, как он удалялся. Сначала его заслоняли деревья сада,

потом оно появлялось снова, словно муха на фоне далекого желтого жнивья, и, наконец, окончательно скрывалось за отдаленным срезом горы.

«Это были трудные и прекрасные времена, — рассказывал мне Пинес у себя на кухне. — Мы ходили босиком и в лохмотьях, как гаваониты [63] , но сердца наши рвались из груди».

Летом они вместе молотили пшеницу. Восемнадцать мужчин крутили барабан и орали друг на друга, как сумасшедшие, когда барабан застревал. Женщины приносили на гумно коржики и домашнее вино, и по ночам огромные скирды неудержимо влекли к себе змей, влюбленных и любителей хорового пения.

63

Гаваониты — жители древнего, часто упоминаемого в Библии города-царства Гаваона. («Жители Гаваона… и обувь на ногах их была ветхая с заплатами, и одежда на них ветхая», Иисус Навин, 9:3–5).

«Сломанные соломинки в волосах, — мечтательно сказал Ури. — Вот самое прекрасное украшение женщины».

«Каждая редиска, раскрасневшаяся на грядках, каждый новорожденный ребенок и теленок были обетованием и надеждой. Процент жирности молока поднялся до четырех, и первые триста шестьдесят яиц были заложены в новый керосиновый инкубатор», — рассказывал Пинес на уроках истории. Рылов начал надолго исчезать, и все были уверены, что он уходит добывать оружие и шпионить в Сирии, пока не выяснилось, что он усовершенствовал тайник в огромном сточном колодце возле его коровника и теперь прячется там, готовясь к самому худшему, и выходит наружу только затем, чтобы глотнуть свежего воздуха.

«Трудовая бригада имени Фейги Левин» уже не существовала, как будто исчезла в далеких облаках. «Трудно назвать это расколом, — сказал всезнающий Мешулам. — Скорее, расформирование, а может, и просто распад, кто его знает? А сами они молчат. Я думаю, это случилось после рождения Авраама».

«Однако корни наверняка уходили намного глубже, — тут же высказал он вслух свое предположение. — Скорее всего, во что-то такое, что эти четверо ото всех скрывали».

Циркин-Мандолина приходил к нам каждую субботу — навестить дедушку и посидеть с ним часок за столом с маслинами и селедкой. Иногда он приводил с собой маленького Мешулама, чтобы тот поиграл с Авраамом. Циркин и его сын выглядели грязными и запущенными. Мешулам, сверкая размазанными по щекам, засохшими соплями, удивленно рассматривал стеклянные тарелки на нашем столе, а Мандолина глядел на бабушку Фейгу странным взглядом, значение которого мне стало ясно лишь годы спустя, когда, замерев в своей кровати, я прислушивался к одному из самых резких разговоров этих двух стариков. Даже кипяток и маслины не могли скрыть их взаимное раздражение.

— Мы доверили ее тебе, — угрюмо проворчал Циркин.

— Я не хочу говорить об этом, — раздраженно ответил дедушка.

— А я хочу! — произнес Циркин.

Тишина. Маслины. Негромко разгрызаемый кубик рафинада.

— Если вы оба так ее любили, к чему было затевать этот дурацкий жребий? — взорвался дедушка.

— Никто не заставлял тебя участвовать в нем, — выдохнул Циркин.

— Я не только вас обвиняю, — уже тише сказал дедушка.

— Мы хотели вылечить тебя, — негромко сказал Циркин. — Мы хотели вылечить тебя от твоей Шуламит.

— Фейга Левин! — произнес дедушка с насмешливой торжественностью. — Фейга Левин, с ее молчаливой преданностью, с ее неделимой любовью.

Жертва нашего греха. Наша молчаливая овечка.

Либерзон тоже заходил иногда. Но с тех пор, как женился, заходил все реже и реже. Он чувствовал отношение дедушки, а кроме того, «пользовался каждой свободной минутой, чтобы целоваться со своей Фаней».

Все ощущали, что Яков Миркин испытывает некую неприязнь к прежним друзьям, но дедушка был человеком сдержанным и сам никого не задевал. Он лишь вежливо, но упрямо отказывался рассиживаться с ними, перебирать воспоминания о «Трудовой бригаде» и говорить о своей жизни с женой.

«Однажды, когда тебе было года четыре, приехали какие-то люди с радио, чтобы сделать о них передачу. Но твой дедушка отказался участвовать».

— «„Трудовая бригада имени Фейги Левин“ — это сугубо личное дело, — отодвинул он поднесенный к его рту микрофон. — Если Либерзону и Циркину хочется рассказывать, как они танцевали и превращали пустыню в цветущий сад, пусть себе рассказывают».

Только раз в год, в годовщину выхода на поселение, «Трудовая бригада» снова воссоединялась. Люди со всей Долины приходили пешком по полям, сползались к деревне, точно черные точки по жнивью, и садились полукружьем на землю. Трое мужчин и женщина поднимались на сцену, сооруженную из кип соломы, и становились перед собравшимися. Тишина опускалась над всеми, как большое полотнище. Циркин играл на мандолине. Либерзон и Миркин пели вместе с ним на сцене, а Фейга барабанила по большой кастрюле и смеялась, слабая и больная.

То были ее последние дни. Фаня Либерзон была ее лучшей подругой, и ей она изливала свое сердце.

«Каждые полгода они прилетают снова, эти уродливые птицы с голубыми конвертами».

«Каждые полгода приходило письмо, — жаловалась Фаня Либерзону, растирая его спину. — И каждые полгода она снова умирала, бедняжка».

Сквозь запотевшее стекло я видел ее движущиеся руки. Пятна старости уже появились на них, но нежность и ненависть были по-прежнему молодыми.

Либерзон что-то хмыкнул.

— Эта ваша игра в «Трудовую бригаду» кончилась плохо, — сказала она.

— Но она все равно должна была выйти замуж за кого-то из нас, это было записано в уставе, — уклончиво пробормотал Либерзон.

— Почему не за тебя?

— Я не удостоился, — улыбнулся старик, повернулся к жене и прижал ее тело к себе. — А что стало бы с тобой, если б это оказался я? Так бы ты и торчала поныне в кибуцном винограднике? А может, это Миркин выкрал бы тебя из твоего кибуца?

— Только Миркина мне не хватало!

«Наша бабушка три года подряд вынашивала детей, доила коров, таскала блоки льда, варила, шила, убирала и любила дедушку до последнего вздоха», — сказал мне Ури, мой двоюродный брат, в неожиданном приступе сентиментальности.

«Дедушка не виноват», — ответил я.

«Ни одного плохого слова не даст сказать о своем замечательном дедушке! — проскрипела тетя Ривка, жена Авраама. — Неудивительно, что он такой вырос. Он же всю жизнь провел со свихнувшимися стариками, которые забивали ему голову разными глупостями. Этот его дедушка был ему вместо матери, Пинес-нудник вместо друга, а со своим сенильным Зайцером он мог часами разговаривать во дворе, хотя тот ему в жизни двух слов не ответил! У него даже подружки настоящей никогда не было. И не будет! — Она повернулась ко мне всем своим приземистым, сырым и тяжелым телом. — Лучше бы тебя отдали в сиротский дом!» — выкрикнула она.

В свои семнадцать лет я был вечно раздраженным и хмурым. Одиночество, и твердеющая плоть моего взрослеющего тела, и извилистые пути моей мысли, которая не соглашалась оставить не распутанной ни одну извилину детства, — все это наполняло меня отвращением, втискивалось острыми песчинками в тело и настаивалось темной яростью в душе. Шуламит приехала тогда в Страну, и дедушка покинул меня и ушел жить с ней в дом престарелых. Каждый второй день я ходил пешком навестить его там и приносил ему молоко в жестяном кувшине.

Поделиться с друзьями: