Русский роман
Шрифт:
«И тут случилась эпидемия гуммоза и разом истребила целые плантации, — продолжал рассказывать Либерзон. — Стволы сгнили, листья пожелтели, деревья умерли, и никакие мази, никакие дезинфекции, медные окислы, известь — ничего не помогало. Они даже начали дезинфицировать свои мотыги, словно инструменты в больнице, — и тоже без толку».
Дедушка потребовал выделить ему больной участок для проб, и отчаявшиеся хозяева, которые, как правило, боялись иметь дело с молодыми поселенцами, на сей раз сдались и согласились. Они предоставили в его распоряжение пораженную плантацию, деньги и рабочих. Дедушка взял стойкие ростки дикого апельсина, которые никогда не поддавались гуммозу, и высадил рядом с каждым больным деревом. Когда эти саженцы пошли в рост, он снял
«Умирающие апельсиновые деревья выздоровели, как будто в их жилы влили свежую кровь», — сказал Либерзон.
«Наши пионеры подняли вокруг этой истории большой идеологический шум, — сказал Мешулам. — Это, мол, не просто садоводство или ботаника, это символ. Новая, здоровая кровь дикого апельсина одолела гниль, заразившую плантации старых поселений [105] , — можешь себе представить, какой это был для них праздник! А ты что, не знал? Ну как же, об этом писали во всех газетах…»
105
«Старые поселения» — до прихода евреев Второй алии основную часть еврейского населения Палестины составляли жители старых, основанных на рубеже XIX и XX вв. поселений, финансировавшихся бароном Ротшильдом и враждебно встретивших новых поселенцев.
«Газету не интересуют герои с расстегнутой ширинкой», — смеялся дедушка. Но я с детским упрямством предпочитал подлинную историю, которая состояла в том, что в тот момент, когда он увидел гиену, дедушка вовсе не работал во дворе, а справлял малую нужду в сточной канаве за коровником, и предпочитал я ее потому, что мгновенный переход от малой нужды к стремительному бегу требует совсем иной решимости и воли. Каждый знает, что любую работу легче прервать, чем перестать вдруг мочиться, если уж начал.
После этого случая я стал время от времени заходить после обеда в коровник. Дедушка посапывал в комнате или под деревьями в саду, Зайцер, устало привалившись к стене коровника, рассматривал старую газету, которую забыл Шломо Левин, коровы сонно мотали головами в своих стойлах, и даже измученные мухи — и те лениво дремали на пыльной куче мешков в углу или спали, свернувшись на кусочке сладкого рожка, обессиленные чрезмерной сладостью и усталостью. Я прятался за кучей навоза, расстегивал штаны и начинал мочиться, а потом внезапным, сильным и округлым нажимом заставлял себя прервать струйку мочи, хватал вилы и стремглав мчался во двор. После многочисленных тренировок я уже не ронял ни единой капли.
Дедушка вернулся из больницы, кряхтя от болезненных уколов. Прежде всего он приказал покинувшей свой пост Мане подойти к нему и сделал ей строжайший выговор. Оскорбленная и униженная, она поджала хвост, взяла в зубы свою миску и ушла с нашего двора навсегда. Либерзон, который был тогда деревенским казначеем и бывал иногда по делам в Тель-Авиве, утверждал, будто видел ее после этого возле кафетериев на приморской набережной, где она вовсю подлизывалась к англичанам. «Увидела меня и сразу спряталась — со стыда, наверно», — насмешливо сказал он.
Я притащил дедушке кресло. Я уже тогда, по рассказам, был маленьким силачом. Звезд с неба я не хватал, но считался «сильным, надежным и покладистым». Дедушка, кряхтя, опустился в кресло и стал рассказывать мне историю, из которой я запомнил лишь несколько непонятных слов — бациллы, антракс, гидрофобия и еще что-то невнятное о мальчике из украинской деревни, которого, кажется, укусил бешеный волк, и потом его привезли в Париж и там спасли от верной смерти.
«Вот, смотри, Малыш, — сказал дедушка, — Луи Пастер похож на Бербанка.
Он тоже помогает тем, кто работает на земле».Рива Маргулис и Тоня Рылова пришли навестить дедушку. Их лица выражали глубокую тревогу и озабоченность. Дедушка посмотрел на них с удивлением, потому что они никогда не показывались вместе. Они объяснили, что деревенский Комитет рекомендовал товарищу Миркину восстановить свои силы с помощью куриного бульона, и предложили для этого свою помощь. Но дедушка сказал «не нужно», а мне велел пойти и принести ему топор и крюк. Потом мы отправились ловить курицу.
В дальнем углу двора, возле обгоревшего тела гиены, сидел Пинес и измерял ее зубы и ширину черепа, записывая результаты в блокнот. Учитель пребывал в тихом волнении и, когда увидел дедушку и меня, поднялся и поспешил к нам. «Я уверен, что это она, — сказал он. — Не может быть никаких сомнений».
Затем Пинес принялся отрезать гиене голову. Он воткнул нож между шейными позвонками и несколькими умелыми движениями отделил толстую шею и плечевые сосуды от туловища. В конце недели сверкающий белизной череп гиены уже красовался в стеклянном шкафу в кабинете природоведения. Пинес, по своему обычаю, не стал растворять ткани в химикалиях, а зарыл голову гиены вместе с яичками люцилии [106] . Личинки, которые вылупились из них, за несколько дней очистили кости догола.
106
Люцилия — металлически-зеленая муха, один из основных пожирателей падали.
Боязливые куры, деловито суетившиеся возле сеновала, увидели меня и дедушку, вооруженных коротким топориком и длинным крюком, и сразу поняли, чем это грозит. Дедушка стал затачивать топорик — сначала на точильном камне, который вращался внутри таза с водой и разбрызгивал вокруг искры и клубы пара, а потом тонким напильником, которыми точили серпы и косы. Куры стали озабоченно перекрикиваться, разбежались по двору и шумно захлопали крыльями. Дедушка не принадлежал к поклонникам мяса, но всегда забивал кур для семейного стола, вылавливая их длинным крюком, который представлял собой попросту ржавый, загнутый на конце полутораметровый прут опалубки. Сейчас он быстро выбросил руку вперед, подцепил крюком ногу нашей пестрой несушки Шошаны, нагнулся, болезненно застонав при этом, потому что живот его все еще пылал от уколов, и схватил курицу руками за горло.
Коровы в ужасе закрыли глаза. Последовал рывок — стремительное движение, которое мне никогда не удавалось уловить и оттого страстно хотелось замедлить и разглядеть во всех деталях, — и дедушка уложил шею Шошаны на бетонную стенку кормушки коровника и опустил на ее горло заточенный топорик.
Искаженный страданием клюв широко распахнулся, голова с гребешком упала на черные резиновые сапоги, а ошеломленное тело, брошенное, не глядя, за спину, по знакомой, точной и плавной дуге, полетело во двор. Безголовая курица — летящий фонтан крови — падала на землю, билась в судорогах, а потом поднималась на ноги, чтобы исполнить свой смертный танец. Дедушка уже уходил. Ему не нравилась моя склонность сидеть, застыв с широко открытыми глазами, и смотреть на ее беспорядочные прыжки. «Это ты, видно, унаследовал от матери», — сказал он однажды.
Тем временем Шошана металась вперед и назад, лишь иногда отклоняясь чуть в бок, падала и снова вставала, из ее обрубленного горла толчками била кровь, впитываясь в землю, и все это — в ужасной, завораживающей тишине, потому что страдания ее души были уже отъединены от страданий ее тела.
Ее голова и горло с их голосовыми связками, болевым центром и складом памяти лежали, брошенные, в соломе рядом с кормушкой, и я всегда боялся, что курица отыщет свою голову, снова срастется с ней и побежит прочь. Для большей уверенности я исподтишка подкрадывался, хватал эту отрубленную голову и швырял ее кошкам.