Русский в Париже 1814 года
Шрифт:
– N^otre Dam de Paris! [70] – воскликнула привратница, – что это за знакомство!
– Не знаю, м. Урсула, мне известно одно, что вчера, когда я по поручению г. Дюбуа пошел узнать, какая женщина живет в этом доме, то встретил вашего русского в дверях, когда она его провожала и дружески с ним прощалась, а сегодня я было шел к г. Дюбуа, как русский офицер увидел меня и приказал мне отнести этот пакет к ней.
– А что, она молода и хороша собою?
– Как бы вам сказать: она теперь почти так, как вы были лет пятнадцать назад, только немного поменьше вас и глаза не так живы, но прощайте, мне еще надобно побывать у г. Дюбуа.
70
Матерь
– Выпейте чашку кофе, м. Мишо, вы видите, я нарочно для вас поставила кофейник на чугунную печку – пейте без церемоний, нынче сахар стал гораздо дешевле, когда порты наши отворились [71] для торговли. Как мягко, – продолжала она, ощупывая пакет. – Это, наверное, шаль или, по крайней мере, платок?..
– Я думаю, что-нибудь похожее, потому что недаром вчера г. Дюбуа…
Дверь отворилась и Дюбуа стоял перед разговаривающими; он отдал ключ от своей комнаты привратнице, спросил Мишо, зачем он ему понадобился.
71
Порты наши отворились… – имеется в виду так называемая «континентальная блокада», проводившаяся в 1806–1814 годах наполеоновской Францией по отношению к Англии. Специальный декрет запрещал торговые, почтовые и другие связи с Британскими островами. По Тильзитскому миру 1807 года к «континентальной блокаде» была вынуждена присоединиться и Россия.
Мишо вертел пакет и, пойманный в нескромности, шептал ему вполголоса:
– Я желал видеть вас и сказать вам, что получил сегодня от г. русского офицера посылку на имя вчерашней вдовушки. – Тут Мишо рассказал некоторые подробности о вдове Казаль, которые нисколько не успокоили Дюбуа насчет Глинского. – Вот посылка, – продолжал Мишо, подавая пакет.
– Хорошо. Отдай мне и скажи г. Глинскому, что я взялся доставить. Впрочем, я скажу, что сам…
С этими словами Дюбуа взял пакет и, прежде, нежели изумленный Мишо мог что-нибудь выговорить, он вышел из ворот и был далеко на улице.
Это подало повод ко многим благочестивым догадкам мадам Урсулы, пока она поила кофеем болтливого Мишо.
Как велико было общее удивление, когда Дюбуа взошел в комнату раненого и когда гренадер узнал своего старого подполковника. Обрадованный Гравелль впервые только мог излить всю полноту своего сердца с таким же ветераном, как сам, и, наконец, рассказать – каким образом русский офицер возвратил ему жизнь, и как графиня де Серваль заботилась о нем, доставляя малейшие потребности.
Хозяйка распечатала пакет, в нем была фланелевая рубашка, и Дюбуа, который все еще подозревал какую-нибудь любовную шалость, убедился в сердце Глинского. Дав слово навещать больного, он ушел от него, унося в сердце теплое чувство, которое рождается в честном человеке, ежели он видит счастие своих ближних или благородное действие там, где думал найти одно заблуждение.
Часть II
Глава I
Пословица говорит правду, что скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается, так точно и с нашею повестью: было уже почти два месяца, как Глинский вступил под гостеприимный кров маркиза, как он дышал очарованною атмосферою, которая окружала милую графиню Эмилию и которая глубже и глубже проникала в состав его; душа графини, ее характер, оригинальный образ мыслей разливали какую-то благотворную теплоту на всех ее окружающих – и Глинский по чувствам ближе всех обращавшийся около этого солнца, больше всех чувствовал, что он готов воспламениться каждую минуту – но к этому нужна была какая-нибудь посторонняя искра или толчок, могший, еще более сблизить
его с графинею; равным образом Эмилия с каждым днем открывала новые качества в русском юноше, и что сначала было только следствием любопытства, то сделалось теперь необходимостью участия, сверх того, она вызвалась руководить им; он так верно следовал ее советам.Так точно передавал ей все свои впечатления, все последствия ее советов, что она каждое его слово, поступок, – каждый благородный порыв считала уже своею собственностью, но не подозревала ничего за собою, не замечала, как собственное сердце перестало принадлежать ей самой.
Казалось, ничто не нарушало прежнего порядка вещей и каждый следовал своим привычкам; Клодина вертелась пуще прежнего с Глинским, но зато была скромнее с Шабанем, а графиня, несмотря что резвая кузина уже не говорила ей о русском, и что она сама почти не упоминала русскому о кузине, была уверена, что вертопрашество первой и угодливая резвость второго были следствием взаимной их склонности; если же темная мысль и рождалась в ее сердце, что она сама любит Глинского, то это было за Клодину, думала она. В такой странной и почти неестественной неподвижности были дела маленького, общества в доме маркиза.
Было воскресенье. Маркиз по какому-то случаю давал в этот день большой обед. Глинский, исправив некоторые обязанности по службе, возвращался верхом домой. У самых ворот, на мраморном столбике сидела худо одетая и, по-видимому, больная женщина. Привратник, вышедший принять лошадь Глинского, с грубостью начал гнать ее прочь и она, не говоря ни слова, встала и хотела идти, но слабость ее так была велика, что она, покачнувшись, должна была опереться о стену.
– Не тронь ее, Базиль, – сказал Глинский, – она нездорова.
– Есть здесь всякой дряни, – отвечал Базиль, – им только позволь тут останавливаться, так неловко будет проезжать в ворота.
– Скажи мне, бедная женщина, что с тобою сделалось? – спросил Глинский, подошед к больной.
– Я больна уже несколько месяцев, – отвечала она, – и сегодня с раннего утра далеко ходила. – С этими словами бледность ее увеличилась, она бы упала, если бы Глинский не взял ее за руку и не отвел в каморку придверника. – Не сердись, Базиль, – говорил он, – мы с тобой можем также быть несчастливы. – Привратник нахмурил брови и шел сзади Глинского, качая головою.
Больную посадили, дали ей рюмку вина: оно видимо ее укрепило. Это была женщина лет 30, довольно приятной наружности, но болезнь, нищета и неопрятность одежды много ее безобразили.
– Где ты живешь? – спросил у нее с участием Глинский.
Больная назвала ему улицу и номер дома.
– Есть ли у тебя муж?
Она отвечала отрицательно.
– Дети?
– Трое, – сказала она с тяжелым вздохом.
– Почему ты вздыхаешь, добрая женщина?
– Потому, – сказала она, помолчав немного, – что я должна прийти к ним с пустыми руками, – а они… они уже другой день сидят без хлеба!
Глинский содрогнулся.
– Базиль, – сказал он, – позови сюда фиакр. Отчего же я вижу тебя в таком положении, – продолжал он, расспрашивая больную.
– Я вдова портного; он оставил мне только долги, которые надобно было платить; несколько человек остались должны и ему, но коммисары отняли у меня все имущество прежде, нежели я могла получить копейку долгу. Я сделалась больна, не могла работать, скоро должна была продать последнее, а сегодня решилась снова побывать у одного должника, но напрасно!
Глинский уже готов был посадить бедную женщину в приведенный фиакр и сесть вместе, чтоб везти ее домой, как вдруг застучали колеса и графинина коляска подъехала к воротам.
– Что это за фиакр? – спросила она. Базиля.
Придверник рассказал ей с неудовольствием, что Глинский велел нанять его для какой-то нищей. Эмилия выскочила из-коляски и вбежала в комнату придверника. Глинский оторопел, увидев ее, и на вопрос, что это за женщина, рассказал в коротких словах ее историю.
– Что же вы намерены делать? – спросила Эмилия.