Русский в Париже 1814 года
Шрифт:
Эмилия вздохнула легче на чистом воздухе; Глинский вздохнул также… но вздох его был также тяжел!
Наверху уже собирались обедать; но появление Глинского сделало там суматоху и заставило дважды подавать простывавший суп; старая маркиза хлопотала и упрашивала слезящими глазами юношу, который никак не хотел, чтоб посылали за лекарем для его бездельной раны. Наконец он, попросив позволения, удалился в особую комнату и дал привратнику Базилю, служившему некогда в войнах Вандеи, перевязать себя. Маленькая де Фонсек беспрестанно закрывала рукою глаза, представляя в своем живом воображении, что Глинский уже умирает, и опять открывала их с детским любопытством. Он снова так был интересен для нее в эту минуту.
Было поздно, когда встали из-за стола. Шабань не обедал дома: он ездил и рассказывал про дуэль; маркиза собиралась ехать ко двору; Клодина беспрестанно вертелась около Глинского, вздыхала, складывала
Хорошенькая де Фонсек, с своей стороны, была убеждена, что Глинский любит Эмилию; но не менее того впечатление настоящего, ласковость и веселость его увлекали ее. Она возвращалась мысленно к первым дням знакомства и румянец выступал на щеках ее, когда встречала оживленные взоры Глинского или когда он в бешеной радости схватывал ее и вертелся с нею по комнате в вальсе.
Потрясение чувств, испытанное Эмилиею сегодня, неожиданность происшествий, за тем последовавших, заставило ее глубже заглянуть, что там происходит нечто новое. Она видела, что еще несколько минут в саду, еще одно мгновение в подземном коридоре привели бы Глинского к признанию и чувствовала по состоянию своего сердца в то время, что не в силах была бы сказать, что его ненавидит; но теперь, когда эти опасные минуты прошли, она припоминала все, что создала в своем воображении об обязанностях к самой себе, к дочери, к обществу и в отношении к Клодине. Эмилия задумывалась, глядя на нее – невольные вздохи вырывались, и все еще она не могла дать полного и ясного отчета в чувствах своих.
Глинский то был рассеян, то весел до безумия; он перебирал все случаи этого дня: иногда ему представлялось, так как это бывает всегда, когда пропущен случай, как он был близок к своему благополучию и как мало умел этим воспользоваться, и тогда уныние овладевало им: но утешаясь опять надеждою, что чувства сердца не могут быть также переходчивы, как случаи, он видел в каждой будущей минуте исполнение своих желаний, и место задумчивости заступала болтливость, резвость, даже какая-то отчаянная веселость. Такое положение, такое волнение чувств наконец произвело волнение крови, стеснило ему грудь, он стал в отворенных дверях балкона подышать чистым воздухом.
Эмилия и Клодина сидели, не говоря ни слова; наконец первая, воспользовавшись тем, что Глинский не мог слышать их, спросила с беспокойством свою кузину:
– Милая Клодина! ты любишь Глинского?..
Клодина вспыхнула и потупила глаза. Она давно уже не говорила ничего о Глинском по двум причинам, первое потому, что ей известна была склонность его, второе, что он реже ей приходил на память с тех пор, как она перестала считать Шабаня братом. Маленькое сердце ее уже понимало, что она питала к нему более, нежели сестринскую любовь и, хотя она никогда не скрывалась от Эмилии, но совестилась сказать ей о быстрой перемене своих чувствований. Теперешний вопрос графини пробудил ее от настоящего забвения: она почувствовала, как много отдалось влияния минутного впечатления, и потому вопрос показался ей упреком. Она не знала, что отвечать.
– Ты очень его любишь? – повторила Эмилия.
Клодина бросилась к ней на шею. – Я виновата пред тобою, Эмилия, – сказала она вполголоса и запинаясь… – Довольно! Довольно! – прервала графиня, – не говори мне более!.. – Она произнесла эти слова в большом волнении, думая также, что в словах Клодины заключается тайный упрек за ее расположение к Глинскому; стыд, что Клодина понимает ее чувствования, а может быть считает соперницею, вогнал в лицо краску, и в этом положении Глинский застал обоих сестер.
Де Фонсек, возвращенная самой себе, вспомнила, что Шабань, долго не едет; она вставала, смотрела на часы, трогала репетицию; потом оставила совершенно графиню с Глинским и ушла в другую комнату брянчать аккордами на фортепиано.
Глинский, который думал, что такая минута будет для него благополучием, теперь трепетал духом и телом. Роковое слово вертелось в мыслях, но язык отказывался служить ему; как мог он выговорить это слово? с какой стати сказать?.. счастливые обстоятельства прошли, а первая любовь так боязлива! Он начинал говорить, не оканчивал речи – останавливался, думая слушать графиню; у него только звенело в ушах, а она не говорила ничего, почти ничего; нельзя было начать и привести разговора к тому, чего желал Глинский. Его положение было тягостное, графиня не подымала
глаз с своего рукоделья.Несколько минут продолжалось совершенное молчание. Только было слышно тяжелое дыхание Глинского и стежки иголки Эмилии. Наконец, он начал дрожащим голосом:
– Графиня! в жизни нашей бывают такие минуты, в которые мы переживаем целые годы; есть такие шаги, которыми переступаем ужаснейшие пространства; есть магические слова, которые делают счастливейшими людьми самых несчастных…
Иголка выпала из рук графини – и в эту минуту послышался шум; раздался голос Шабаня; он вошел, напевая какую-то арию – Глинский в большом волнении духа остановился на средине приготовленной им речи.
– Ah! vous ^etez en t^ete `a t^ete! Pardon! Que je ne vous d'erange pas [105] , – вскричал ветреный Шабань, – я только приехал сказать вам bon soir, ma cousine [106] . Это сделалось для меня необходимостью. Bon soir, Glinsky [107] , – сказал он, подавая руки обоим, – но где же сестрица Клодина?.. я сейчас из театра… Ah! ma cousine! [108] что за новый водевиль!.. хотите ли, я спою куплет, который я удержал в памяти… – и не дожидая ответа, запел чистым и приятным тенором:
105
Ах! вы наедине! Простите! Я не хочу вам мешать (фр. – Сост.).
106
добрый вечер, кузина (фр. – Сост.).
107
Добрый вечер, Глинский (фр. – Сост.).
108
Ах, кузина (фр. – Сост.).
Здесь он остановился – потирал лоб, запевал снова la, la, la, la; потом, топнув ногою, сказал: – Проклятая память!.. а я все время его напевал дорогой! – и, не замечая смущения графини, он встретил вошедшую де Фонсек, хлопая хлыстом по сапогу; играл лорнетом; смеялся выговорам Клодины, целуя ее руку; рассказывал Глинскому, что его дуэль известна уже всему Парижу; после этого сел подле Эмилии, объявляя с восхищеньем, что он приглашен завтра на охоту за 10 миль от Парижа, – звал с собой Глинского; одним словом, он тормошил всех, шутил со всеми: не было никакой возможности продолжать важного разговора, но даже сохранить важный вид; беседа сделалась общею и вечер кончился приездом маркизы, которая, рассказав несколько придворных анекдотов, раскланялась со всеми.
109
– Графиня! – сказал заманчиво Глинский, прощаясь, – вы не сердитесь более на меня? – позвольте же возобновить нашу прежнюю доверенность: будете ли вы завтра в саду?
– Глинский! – отвечала она. – Бог свидетель, что я дорожу вашей дружбою, дружбой, – повторила она, ударяя на этом слове, – и потому хочу именно искренности и доверенности. Я буду в саду, но не забудьте, что там есть свидетель всех наших поступков, – прибавила она полушутливо и полусерьезно.
Это слово «дружба» сделалось теперь для Глинского совершенною насмешкою со стороны Эмилии: – И эта вздорная царапина!.. и этот купидон! – думал он, усмехаясь от досады – все было против меня сегодня! даже мрамор смеялся моему несчастию!.. но я отплачу ему за испуг… он не будет более издеваться над моей неловкостью.