Русский
Шрифт:
– Вы должны вернуть мне имя! Должны приказать участковому! Его имя Петр Петрович! Или Николай Николаевич! Или Иван Иванович! Но это не важно! Мы должны вместе с вами отыскать Нинон! Эта ужасная простыня с кровавыми буквами! Ее подпись на простыне! Моя подпись на картонном листе! Они образуют вихрь, который сметет врага! И вас сметет, господин префект, сметет, как пушинку!
Падая, он пролетал века, исторические эпохи, исчезнувшие царства. Он приближался к ослепительной точке, где не было времени, не существовала история и мерцала ослепительная вспышка, первичная звезда, из которой родился мир.
Теряя сознание, он успел прокричать префекту:
– Мы вернемся и всех вас найдем! И вы не смоете всей вашей подлой кровью! Умоляю вас,
Охранники крутили его, толкали в подоспевшую полицейскую машину. Он чувствовал ужасный озноб, протуберанцы огня в голове. Уронил голову на плечо сидевшего рядом полицейского.
Глава шестнадцатая
Он очнулся от воя сирены, едких металлических вспышек. Он был в когтях у гиены, которая настигла его среди городских переулков и мчала в подземное царство, возвещая о своей удаче ликующим ревом. Он находился на заднем сиденье машины, стиснутый двумя офицерами полиции. И первая после обморока ясная мысль – он не дастся живым, не позволит ввергнуть себя в подземелье. Он убьет себя, но глаза его больше не увидят сырого туннеля с железными рельсами, каземата с черными, как могильные ямы, койками, понурых рабов и голоногого, с красной плетью, китайца. Он не мог выброситься на ходу из машины. Не мог вскрыть себе вены. И решил удушить себя, перестав дышать.
Сделал глубокий выдох, почувствовав, как тесно стало сердцу среди пустых легких. Не позволял себе сделать вдох. Сердце начало дрожать, перевертываться в груди, набухать, словно хотело прорваться сквозь ребра и схватить глоток воздуха. Он не дышал, видя, как за окном машины проносится киоск с множеством баночек и бутылок. Как молодая женщина, стоя у перехода, держит за руку маленькую девочку. Как близко от глаз горбится полицейский погон с тусклой звездой. Сердце стало огромным, красным, пульсирующим, вогнало в мозг обезумевшую струю крови, и он сделал вдох, громкий, стенающий. Сердце не хотело умирать. Оставило его жить для какой-то неведомой цели.
Машина подкатила к полицейскому участку. Его вытолкали наружу, ввели в сумрачное помещение.
– Принимай психа, – произнес один полицейский другому, сидевшему за тусклым стеклом. – Куда его запихнуть?
– Все переполнено.
– Не засунуть же его тебе в жопу.
– Ну, давай во вторую.
Сержа ткнули в спину, провели по замызганному коридору. Отомкнули железную дверь. Пихнули в сумрак камеры. Он влетел и в изнеможении опустился в угол, на деревянную скамью, успев заметить в противоположном углу второго узника.
Жар, который его сжигал, озноб, который его трепал, были порождением нервных потрясений, блужданий по морозу, лютых сквозняков. Ему хотелось забиться в угол, сжаться. Хотелось горячего чая. Хотелось прикосновений прохладной бабушкиной руки, когда она в детстве щупала его горящий лоб, а потом несла пиалу с горячим куриным бульоном, чашку темного чая с малиной.
Постепенно глаза его привыкли к сумеркам, и он увидел, что на облупленной деревянной лавке, в другом углу камеры, сидит Гребцов. Его дорогое пальто было распахнуто и, кажется, порвано. Галстук съехал в сторону. Глаза с яркими белками яростно блестели. Казалось, он был рад появлению Сержа. Переполнявшее его негодование получило зрителя. Он не мог признать в Серже, заросшем, неопрятном, похожем на бомжа, того эстета, с которым говорил в артистическом клубе «А12», вовлекая его в свои политические рассуждения.
– Костоломы! Живодеры! За все ответят! Все их морды остались на пленке! Ночью будем приходить, из постелей поднимать! На зоне будут парашу нюхать! – Гребцов угрожал, ненавидел, готовился сводить счеты с теми, кто рвал его пальто, запихивал в машину, жестоко избивал его сторонников. – Но больше всех заплатит эта гнида, кремлевская вошь! За каждый удар палкой получит десять таких же! Будет день, когда его в клетке повезут в Гаагу! Как обезьяну! Как собаку чекистскую! За все в трибунале ответит! За убитых чеченцев и русских! За «Курск»
и Беслан! За наворованные миллиарды! Все банковские счета обнародуем! Все офшоры! – Гребцов не обращался к Сержу, но нуждался в нем как в зрителе и слушателе. В этих ненавидящих излияниях находил облегчение.Серж чувствовал его ненависть и беспомощность. Теснее вжимался в угол, чтобы слова Гребцова пролетали мимо, его не задев, ибо они несли в себе опасность, и эта опасность витала в тесной камере, готовая разразиться бедой.
– Он малек, микроб, ничтожество! На бабу залезть не может! Яйца с горошину!
Дверь в камеру загрохотала, и ввалились пятеро мужчин, наполнив тесное пространство тяжеловесными шумными телами. Двое набросились на Гребцова, срывая с него пальто, выламывая руки, нагибая лицом к скамейке. Третий сгреб его кудрявые волосы, ударил его голову о деревянное сиденье. Четвертый навел телекамеру с ярким лучом света, в котором было видно кривое от боли лицо Гребцова, его оскаленный кричащий рот, взбухшие жилы на шее. Пятый, с бритой головой, скинул куртку, оказался голым по пояс, с набухшими мускулами, на которых дрожала татуировка. Стал сдирать с Гребцова брюки. Тот хрипел, вырывался, истошно, как раненый заяц, кричал. Его ударили в затылок, оглушая, и Гребцов на время утих. Бритоголовый стянул с Гребцова брюки, так что стали видны его мускулистые ягодицы. Сам сбросил штаны, обнажив косматый возбужденный пах. С хриплым рыком надвинулся на Гребцова, наваливаясь на его ягодицы, отчего Гребцов очнулся, стал выгибаться, кричать:
– Сволочи! Убью! Отпустите!
Серж с ужасом смотрел из угла, как бьется Гребцов, как насильник с татуировкой свирепо, с хрипом и хохотом, толкает его в зад, и при каждом толчке Гребцов вскрикивает. И луч телекамеры освещает его кричащее, с выпученными глазами лицо, копну кудрей, зажатую в крепкий кулак, его голые, сотрясаемые от толчков ягодицы, косматый пах насильника.
Бритоголовый страшно зарычал, забился, затихая, наваливаясь на жертву. Отпал. Сплюнул. Вяло натягивал брюки. Остальные отпустили Гребцова, и он сполз вдоль скамейки на пол. Телекамеры продолжала снимать его надломленное тело, голые колени, дрожащее лицо.
– Ну, вот и ладно, – сказал тот, что держал Гребцова за волосы. – Это раньше ты был Ефим, а теперь ты Ксюша, в сраку долбанная! Подробности смотри в Интернете.
И они шумно вышли, захлопнув дверь.
Серж смотрел из угла, как Гребцов натягивает брюки. Надевает, не попадая в рукав, растерзанное пальто. Всхлипывает, шмыгает носом. Повернулся к Сержу.
– Ну, чего ты, чего ты смотришь?! – вдруг громко зарыдал, задрожал плечами, закрыл ладонями лицо, падая на скамейку.
Через некоторое время дверь опять загремела, отчего Гребцов стал отползать по скамейке в угол. В камеру вошел полицейский, наклонился над Сержем:
– Ну ты, псих чокнутый, выметайся! Пусть тебя в психушке лечат, а здесь для тебя койки нет!
Серж поднялся, и его выставили из участка на морозную улицу, где уже горели в темном небе сочные фонари, торопились люди, скользили машины, и город казался огромной глыбой светящегося льда.
У него был жар и озноб, и он блуждал по ночному городу, путаясь в улицах, не узнавая площадей, натыкаясь на освещенные здания, в которых с трудом угадывал знакомые церкви, колоннады театров, высотные дома. Город казался разноцветным бредом, словно в мозг вкололи ядовитую сыворотку, порождавшую галлюцинации и кошмары.
Ему чудилось, что кругом вырастают огромные разноцветные грибы на прозрачных ножках, сквозь которые к шляпкам сочатся едкие струйки света, призрачно переливаются, опадают зеленоватыми каплями, разбиваясь на невесомые брызги. Тянулись вверх прозрачные стебли, распускаясь в небе фантастическими цветами, ядовито-красными, золотыми, с шевелящимися злыми лепестками, вокруг которых воздух воспаленно светился. Извивались водянистые побеги, сквозь которые вверх проталкивались пузырьки отравленного газа, испарялись, зажигая в небе туманное млечное зарево.