Русскоговорящий
Шрифт:
Где-то в коридоре шмыгает по полу тряпка и позвякивает ручкой переставляемое с места на место ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — журчание отжатой воды, смачный шлепок о пол, и дальше: влево, вправо, влево, вправо — ведро… Во дворе грустно лает собака. Митя отворачивается к шкафу со стеклянной дверью и рассматривает блестящие медицинские штуки.
Домой
Каптёра Литбарского Митя переименовал в Ключника. Укутывал его пухлую сутулую фигуру в плащ, переобувал из сапог в сандалии, подрисовывал бороду и массивные перстни на волосатых пальцах, — получалось забавно. Митя представлял, как он, позвякивая ключами, подходит к обитой цельным листом железа двери: вокруг руины, нагромождения обломков, но
Но всё же был он несколько непривычен, необычен. Вроде бы только вчера, встречая их в выдраенной казарме, он выглядел вполне узнаваемо: небрежное рукопожатие, кривая ухмылка на всякий случай, непрерывная буффонада, сдобренная высокомерием — эдакий шут с дворянским титулом. Но нет, он стал другим. Трудно сказать, каким именно — как бывает трудно схватить взглядом узор ряби на воде. Он струился мимо, он менялся на глазах. Стоишь с ним рядом, смеёшься его байкам — вот же он, Литбарский, достопримечательность второй роты. Но в другой раз шутливо зацепишь его, готовый смеяться над очередной непечатной тирадой, а он лишь посмотрит молча, постоит, и шаркает себе дальше. После библиотекарши Фатимы он был уже вторым, кого Митя застал за этим удивительным процессом. Присмотревшись, Митя заметил ещё многих и многих… Люди выползали из себя как змея из кожи, сменяли цвета легко, как хамелеоны, покидали самих себя будто ненужные больше коконы. Не уследил, упустил из виду — и исчез человек, затерялся среди таких же преобразованных.
Стало неуютно во втором взводе. Дистанция между Митей и остальными бойцами увеличивалась с каждым днём. После того, как выяснилось, что он будет комиссован, Митя оказался в каком-то замкнутом, отделённом от всех пространстве. Не сегодня-завтра оформят заключение, писарь отпечатает приказ, и начштаба хлопнет печатью в правом углу… прощай, Митяй, быстро же ты отмаялся. У них же все прелести впереди: отправка в части, дембеля, война за место под солнцем цвета хаки. Там, в Бакинском госпитале, куда Земляной, Бойченко и Тен приходили его навещать, всё смотрелось иначе: заработал от придурка пулю в живот, лишился фаланги на пальце, да ещё когда — за два дня доотъезда! Бывало, целыми днями, пока взвод хорошо поставленным строевым шагом разметал лужи на плацу, он сидел в казарме. Это не сближало.
Но его положение позволяло как бы невидимкой, казарменным домовым подглядывать за происходящим вокруг. Вокруг происходило много интересного.
Паата Бурчуладзе сбежал, дезертировал. Говорят, где-то в Осетии убили его двоюродного брата, поехал мстить.
Лапин где-то в стройбате.
Воин, подстреливший Митю, там же. Митя его так и не видел. Ему пытались описать, объяснить, кто такой, но он такого не помнил. До суда, слава богу, не дошло. Замяли. Онопко, взводный этого свободного стрелка, получил взыскание.
Командир третьей роты, усатый, тот, что в Шеки отправлял Митю на «губу», был разжалован Стодеревским из капитанов в старлеи — пойман на том, что вместо положенных тринадцати рублей выдавал курсантам по десять. Говорят, его сдал Онопко.
В караулы ставили исключительно славян, и на этой почве славяне обострённо нелюбили всех нерусских.
Но между армянами и азербайджанцами, благодаря бдительности Трясогузки остававшимися всё это время в Вазиани, наблюдались удивительные вещи. Никаких эксцессов, никакой вражды. Тишь да гладь. Ненависть сталкивала их народы там, в большом мире за пределами КПП, бетонного забора, формы с серпасто-молоткастыми пуговицами. Вавилон застал их скованными одной цепью, и враждовать было как-то неудобно. На подначивающие шуточки ни те, ни другие не отвечали. Здоровались друг с другом нарочито вежливо. Руки, правда, не подавали. Всё-таки, в Вавилоне свои законы.
Митя не стал звонить домой. Если сказать, что комиссуют, придётся сказать, почему. Лучше уж дома. Теперь у него шрам на том же боку, что и у бабушки. У неё от осколка немецкой бомбы, у него от дурной автоматной пули.
…Когда этот день настал, Митя почему-то не почувствовал радости. Мутным пузырём вспухло вдруг идиотское
желание остаться, дослужить. С самого утра, когда писарь, помахивая бумагой, появился в коридоре и крикнул: «Вакула, беги за магарычом!», — и прошёл в комнату ротного, его окружала напряжённая тишина. По расписанию были политзанятия, взвод сидел в Ленинской комнате, дожидаясь замполита. Поскрипывали стулья. Внизу, в первой роте, кого-то распекали за грязные сапоги.— Чего сидишь? — сказал, наконец, Тен немного раздражённо — Вали собирайся.
Собирать ему оказалось нечего. Кто-то уже прибрал из тумбочки его небогатое армейское имущество. Сиротливо лежала посреди пустого ящика лишь лохматая зубная щётка.
На политзанятия к Трясогузке он не вернулся. Спустился вниз и встал возле крыльца, гадая, куда бы податься. Вдалеке на тактическом поле ползали с носилками курсанты медики.
Из-за угла столовой вывернул Литбарский. Подошёл, крутя на пальце, как это принято у ключников-каптёров, связку надетых на пистолетный тренчик ключей. Ссутуленная спина и развинченная походка, источающие обычно лёгкий флёр пофигизма, выглядели на этот раз напряженно. Он поставил ногу на первую ступень, подождал, пока тренчик с ключами намотался на руку и, тяжело звякнув, остановился. Сказал:
— Завидую.
— Чему? — Митя поднял укороченный пулей палец.
— Ерунда! — махнул Литбарский.
Он снова раскрутил связку на тренчике, и когда она остановилась, намотавшись на руку с другой стороны, добавил:
— Я бы три отдал, да.
Митя вдруг подумал, что ведь и Литбарскому предстоит ответить себе на тот самый вопрос… Ведь мать у него азербайджанка, а отец еврей. Оглянувшись на лестницу — не вышел ли ктонибудь из офицеров — он спросил его:
— Слушай, а ты кто?
— Не понял?
— Ты азербайджанец или еврей?
— Э! Зачем тебе?
— Перестань…
Литбарский усмехнулся, вслед за Митей бросил взгляд на лестницу, наклонился поближе и, подмигнув ему по-свойски, сказал:
— Там видно будет. Сам видишь, что делается, ну. Не знаешь, кем завтра проснёшься.
В машину садились в густых зимних сумерках. Попрощаться никто не вышел. УАЗ отъехал от казармы и взял в сторону пустоши, по короткому пути мимо «полевых» сортиров к сломанному шлагбауму. Здоровенный пёс, недавно прибившийся к обитающей за столовой стае, стоял у этого шлагбаума как часовой и понуро смотрел на переваливающуюся по кочкам машину. Со стороны военного городка слышался рёв танка. Теперь с наступлением сумерек территория городка патрулировалась танком. Недавно приезжали какие-то хулиганы, устроили настоящую какофонию, сигналя под домами ночь напролёт. Стодеревский приказал давить гусеницами, если приедут опять. Но ездить по ночам вдоль забора танкистам не нравится. Поэтому они газуют на всю, надеются, что комполка отменит приказ: спать под такой рёв невозможно. Никак не тише хулиганских сигналов.
Вазиани мелькнул ещё сквозь чёрное кружево веток плоскими крышами, растяжками антенн, трубой котельни, и пропал окончательно. Потянулись шеренги тополей и грязные островки снега вдоль обочины. До Тбилиси — полчаса. Настал и его черёд. Домой.
Кочеулов отвернулся к окну и молчит, думая о своём. Его отражение плывёт поверх летучей мозаики теней то исчезая, то выскакивая выпукло и ярко. С сидящим сзади Митей он не говорит ни слова. Кажется, он чем-то смущён. Но разбираться с этим лень. Да и надо ли? Кочеулов увольняется из армии. Стодеревский перед строем назвал его предателем. Мите его жалко. «Обязательно сказать ему «спасибо», — напоминает себе Митя. Перед глазами встаёт бледное лицо толстячка. Падают, кувыркаясь, сучья. Падают гильзы и звенит стекло. По спине колючие мурашки. «Обязательно…»
Нырнув мимо станции метро под железнодорожный мост, армейский УАЗ въезжает в город. Домой. Ночной Тбилиси волнует его. Огни фонарей и окон тянутся праздничными гирляндами. Над горбатым силуэтом Мтацминды светится красная точка, маячок телевышки. Поток машин становится плотнее. Молодой водитель, непривычный к анархическому Тбилисскому движению, то и дело наступает на тормоз. Митя жадно разглядывает прохожих. Тбилисцы, похоже, не изменились. На улице зябко и ветрено, но у большинства из них расстегнуты пальто и плащи, и на головах нет шапок. Фейерверки жестов, рукопожатия с непременными поцелуями в обе щеки. Скоро он снова станет одним из них. «Это вот моё, это вот моё…», — невесело напевает он.