Рябиновый мед. Августина
Шрифт:
— Тикай, хлопцы! — крикнул кто-то из арестованных. Повторять не пришлось. Пленники побежали к лесу. Страх и надежда подгоняли эту кучку людей, только что побывавших в руках смерти. Ася бежала среди них, падая, поднимаясь, цепляясь носками туфель за кочки и корни деревьев. Надя снова была рядом с ней, они поддерживали друг друга, и, когда пробирались сквозь сучья и заросли орешника, Надя что-то без устали говорила по-украински, но Ася ее плохо понимала. В этих самых зарослях орешника они просидели до темноты, ловя отдаленные звуки пальбы. К вечеру пальба стихла, и на землю опустилась беззвучная, мягкая украинская ночь. Беглецы устроились кто как мог. Ася и Надя улеглись под деревом на кучу нападавших орехов. Но спать было невозможно — земля была холодной, зуб на зуб не попадал. Когда ночь начала редеть, со стороны села вновь послышалась стрельба.
— Наши… кажись, — неуверенно пробормотал председатель Совета.
Беглецы потянулись к поляне, поближе рассмотреть всадника. Он был в красноармейском шлеме. Подняв вверх винтовку, пальнул пару раз в воздух.
— Нам знак дает, не иначе.
Измученные, замерзшие, голодные, они возвращались в село. Навстречу летели несколько всадников-красноармейцев, среди которых Ася узнала Вознесенского. Но сейчас она чувствовала не радость от предстоящей встречи и от того, что они оба живы, а лишь досаду и даже злость на мужа. За то, что ввязался в эту войну, за то, что привез ее с ребенком сюда, в это пекло, а сам где-то скачет, за то, что подвергает ее опасности каждый миг, каждый день… Но ничего этого она не сказала. Когда Вознесенский поравнялся с ней и спрыгнул на землю, она попросила устало:
— Вознесенский, дай закурить.
Он достал папиросы, закурил одну и дал ей, показав, как и что нужно делать.
Они опустились на траву, и оба молча курили, думая каждый о своем.
— Я шляпку потеряла! — вдруг поняла она. — Да Бог с ней.
— Нет, нужно найти. Жалко.
Она вскочила и торопливо двинулась в ту сторону, где накануне их готовили к расстрелу. Она шла по притоптанной вчера траве, тем путем, которым они убегали. Весь ужас пережитого возвращался к ней, доносил до сознания смысл произошедшего. Картина, накануне сжатая до одной пульсирующей точки, вдруг раскрылась, приобрела объем, краски — свет ясного осеннего утра беспощадно высветил суть. Она дошла до распадка и вдруг ясно увидела в своем воображении убитые тела сельчан и среди них свое — растерзанное, окровавленное. Асю стало колотить. Она попятилась, торопливо отступила прочь, наткнулась на мужа, вцепилась в его портупею, уткнулась лицом в колючую ткань шинели. Рыдания сотрясали ее. Вознесенский терпеливо гладил ее по спине, говорил какие-то слова. Она не слышала слов, но его интонация и тембр голоса постепенно возымели свое действие. Она успокоилась, и они потихоньку двинулись к дому. Он нарочно повел ее в обход, огородами, чтобы не проходить через площадь — перед сельсоветом вся улица была усеяна убитыми — зелеными, красными, махновцами и сельчанами. Все они отстаивали свои интересы, все страдали и все по-своему были правы. Комиссар Вознесенский, бывший поручик царской армии, сын священника, отгонял от себя эти мысли, ибо они не могли помочь в той жестокой игре, в которую втянула его жизнь.
Ночью, на кровати бабы Ганны, за занавеской, мокрые и уставшие от любви, они не спали.
— Хочешь, я отвезу вас в Любим? — спросил он.
Ася повернулась и стала смотреть на него. В темноте его глаза казались черными.
Она заметила — чем страшнее и безрадостнее бывали вокруг события, тем яростнее и ненасытнее становились их ночные схватки на жесткой кровати. Вопреки вторгающейся в их быт смертельной опасности они самозабвенно — назло — предавались любви.
Вознесенский никогда не говорил ей «люблю», и она ни разу не сказала ему этого слова. Они старательно, по негласному уговору, обходили это слово и близкие к нему откровения. Вознесенский держал с Асей взятый давным-давно снисходительно-покровительственный тон, который и оказался единственно верным. Ася же отвечала ему с ноткой некоторого пренебрежения, и это была их игра, помогающая строить жизнь, позволяя не относиться слишком серьезно к происходящему вокруг и, не напрягая друг друга излишне, все же пытаться быть счастливыми в этом происходящем.
— Нет.
— Но почему?
— Чтобы ты водил на это священное ложе молоденьких хохлушек? Не выйдет, господин поручик.
— Что я слышу? Ты ревнуешь?
— Никак нет, товарищ комиссар! Но боевая подруга должна быть рядом. Не так ли?
— Странные нынче боевые подруги… Когда-то, помнится, одной выскочке-гимназистке один глупый молодой подпоручик сулил золотые горы, жизнь в столице, но она задирала нос. А теперь взяла себе в мужья непонятно кого, спит с ним на лавке,
делит солдатский хлеб — и довольна!— Не довольна и буду ворчать, а золотые горы я тебе еще припомню!
— Ворчи, моя злючка, ворчи. — Вознесенский обхватил ее сильными руками, прижал к себе и вскоре уснул.
А Ася спать не могла и мысленно продолжала разговор. Разве может она уехать? Она не может себе самой ответить на вопрос — любит ли она Вознесенского, но ей необходимо его присутствие. Только с ним рядом, пусть в опасности, пусть в неудобствах, она ощущает себя вполне собой. Его мужское присутствие делает ее женщиной, придает ей что-то такое, чего ей недостает. Но ему она этого, конечно же, не скажет. И еще не скажет, что обещала одному человеку постараться полюбить своего мужа, когда они будут вместе, Алексею это знать ни к чему…
В женской сельскохозяйственной коммуне «Революция» праздновалась третья годовщина. В клубе, устроенном в бывшей монастырской церкви, собрались сами коммунарки — в красных косынках и синих сатиновых блузах — и многочисленные гости из области, из района и даже представитель из Москвы. Поверх затертых и частично забеленных фресок были развешаны лозунги на красных полотнищах. На месте алтаря высилась сцена. За столом, покрытым красной скатертью, сидели юбиляры — основатели небывалого хозяйства, женщины-коммунарки.
— Товарищи! — звонким голосом обратилась к собравшимся председатель коммуны, задорная молодая женщина с крестьянским конопатым лицом и крупными руками. — Мы, коммунарки «Революции», рады видеть вас сегодня на нашем празднике. Год назад нам, горстке деревенских женщин, решивших объединиться и вместе поднять небольшое хозяйство, партия выделила земли бывшей Рябининой пустыни и ее постройки. Трудно было, товарищи, начинать. Но вера в правое дело и желание приблизить светлое будущее помогали нам. Не покладая рук женщины-коммунарки трудились на полях, строили мясо-молочную ферму, сеяли овес, картофель, горох. Первый урожай наш был невелик — несколько пудов овса, гороха. Чуть больше картофеля. Много раздавалось ехидных голосов в наш адрес, дескать, ничего не выйдет и, мол, баба без мужика не справится. Справились! И вот собран первый урожай льна, полностью обеспечиваем себя и сдаем государству молоко, рожь, овес. Не гнушаемся заниматься и подсобным промыслом. Так, Евстпфия Шелепина наладила в коммуне переработку дегтя, а затем коммунарки стали обжигать кирпичи, строить дома, выделывать кожи и сами шить для себя сапоги и туфельки.
В этом месте речь Угодиной прервали аплодисменты. Переждав, она продолжала:
— И я сегодня хочу поздравить своих подруг, которые все как одна — передовицы труда и отличные товарищи. Ура!
Зал взорвался аплодисментами. Приезжие мужчины поднялись и аплодировали стоя. После вступительного слова председатель коммуны Антонина Угодина предоставила слово гостю из Москвы. Под громовые аплодисменты дядечка в военном френче без погон пробирался к трибуне.
В зале, в первом ряду, среди гостей бок о бок сидели любимские активисты — Леонид по прозвищу Кожаный и бывший псаломщик, а ныне член парткома Юрьев. Вместе со всеми они аплодировали оратору, то и дело наклоняясь друг к другу, чтобы обсудить происходящее.
— Больно чудно, — усмехнулся Юрьев. — Они что же, и землю сами пашут? Или же мужиков нанимают?
— Шут их разберет, — лениво отозвался Кожаный. — По мне, так разогнать этот бабий монастырь, чтобы другим неповадно было. Заведут моду…
— В коммуне, я слышал, и дети имеются? Как же этот вопрос?
— Еще как имеются! Ясли организовали и по очереди дежурят. Хотите вы этого?
Юрьев усмехнулся:
— Мужиков, значит, нет, а дети имеются?
— Так ведь коммуна, — вторил ему Кожаный. — Все общее. Небось изредка в свое стадо племенного мужичка и подпустят…
— Хотелось бы мне в этом стаде попастись, ха-ха…
Сзади на них зашикали. В это время московский гость кончил хвалебную речь и начал награждение передовиков. На сцену поднимались коммунарки и, смущаясь, пряча глаза, принимали из рук гостя подарки в виде отрезов на платье. Фамилии, громко объявляемые московским товарищем, не трогали слух любимских гостей, пока тот не выкрикнул отчетливо:
— Бригадир Софья Круглова!
Кожаный напрягся, вытянул голову. По проходу пробиралась к сцене молодая женщина. Одета, как и все, в синюю блузу и красную косынку, из-под которой на спину опускается длинная тугая коса. В бригадире коммуны Кожаный без труда узнал бойкую, своенравную Сонечку Круглову.