Рыбаки
Шрифт:
– Гриша, что это, касатик, с нашим стариком прилучилось?
– сказала она, заботливо качая головою.
– Вот третий день ноне не ест, не пьет, сердечный.
– Стало быть, не в охоту, оттого и не ест!
– отрывисто отвечал приемыш, не подымая головы.
– Ох-ох, нет, касатик, никогда с ним такого не бывало!
– подхватила со вздохом старушка.
– Лежит, не двинется, не пьет, не ест ничевохонько третьи сутки… Не прилучился бы грех какой.
– Ничаво небось! Полежит, полежит да встанет.
– Хорошо, кабы так-то!.. О-ох, боюсь, не разнемогся бы… помилуй бог!
– Небось его не скоро возьмешь! Здоров он, как вода! Что ему сделается!
– Шутка, трое суток маковой росинки во рту не было!
– продолжала старушка, которую всего более озадачивало это обстоятельство, служащее всегда в простонародье несомненным признаком какого-нибудь страшного недуга.
– С той вот самой поры, как пришел… провожал нашего Ван…
Старушка не договорила: голос ее вдруг ослабел. Она как-то усиленно закрыла глаза и замотала головою. Сквозь распущенные веки ее, лишенные ресниц, показались слезы, которые тотчас же наполнили глубокие морщины ее исхудалого лица.
– Ох, ненаглядный ты мой… сокровище ты мое! Ванюшка! Где-то ты?
– простонала Анна, тоскливо мотая головою.
– А все ведь, Гриша… о-ох… все ведь как
– Да что ты матушка, в самом-то деле, ко мне пристаешь с эвтим?
– с дерзким нетерпением произнес приемыш.
– Разве моя в чем вина? "Через тебя да через тебя!" Кабы я у вас не случился, так все одно было бы!
Старушка ничего не отвечала. Она положила голову на ладонь и, подавив вздох, медленно пошла к избам.
Ступив на двор, она прямехонько натолкнулась на Глеба.
Мужественное лицо старого рыбака было красно-багрового цвета, как будто он только что вышел из бани, где парился через меру. Черты его исчезали посреди опухлости, которая особенно резко проступала вокруг глаз, оттененных мрачно нависнувшими бровями. Старушка заметила с удивлением, что в эти три дня муж ее поседел совершенно.
Горе старушки уступило на минуту место беспокойству, которое пробудила в ней наружность мужа.
– Батюшка, Христос с тобою! На тебе ведь лица, касатик, нету!
– воскликнула она, опуская руки.
– Вот, почитай, третьи сутки не ел, не пил ничевохонько! Что мудреного! Уж не хвороба ль какая заела тебя? Помилуй бог!
– продолжала она, между тем как муж мрачно глядел в совершенно противоположную сторону.
– Ты бы на себя поглядел: весь распух, лицо красное-красное… Должно быть, кровь добре привалила… О-ох, ты, батюшка, до греха, сходил бы в Сосновку - кровь кинул… Все бы маленько поотлегло… Сходи-ка с богом… право-ну!
Глеб провел ладонью по лицу, разгладил морщины и повернул голову к жене.
– Вот что, старуха, - произнес он твердым голосом и, по-видимому, не обращая внимания на предшествовавшие слова жены, - нонче в Комареве ярмарка. Схожу - не навернется ли работник: без него нельзя. Погоревали, поплакали довольно, пора и за дело приниматься. Остаешься теперь одна в дому: пособить некому… Не до слез теперь… Одна за все про все… Поплакала, погоревала, ну и довольно! У меня, чтоб я теперь эвтих слез не видел… Слышишь?.. И без них невесело, - заключил рыбак, оглядывая двор, навесы и кой-какие рыбацкие принадлежности с таким хлопотливым видом, который ясно показывал, что скорбь отца начинала мало-помалу вытесняться заботами делового, толкового хозяина.
Глеб вошел в избу, посерчал на беспорядок, который невольно бросался в глаза, велел все прибрать до возвращения своего из Комарева и сел завтракать. Ел он, однако ж, неохотно, как словно даже понуждал себя, - обстоятельство, заставившее жену повторить ему совет касательно метания крови; но Глеб по-прежнему не обратил внимания на слова ее. После завтрака он вынул из сундучка, скрытого в каморе, деньги, оделся, вышел на площадку, рассчитал по солнцу время, переехал Оку и бодро направился в Комарево.
XVIII
Село Комарево по величине своей, красоте некоторых зданий и капиталам, находящимся в руках пяти-шеста обывателей, было значительнее многих уездных городов. Оно принадлежало наследникам одного вельможи времен императрицы Екатерины II. Лет двадцать назад крестьяне, внесши за себя полмиллиона, откупились, как говорится. Полмиллиона, конечно, не безделица; но если взять в соображение средства, какими располагала вотчина, ее угодья и внутреннее богатство, комаревцы поступили не только расчетливо, но даже глубоко обдуманно. "Десяток мужиков равняется в общей сложности тончайшему аферисту-спекулятору и хитрейшему дипломату", - заметил кто-то весьма справедливо. Распространяться долго не к чему, потому что Комарево слегка прикасается к нашему рассказу. Скажем только, что пять-шесть его обывателей в продолжение последних двадцати лет нажили сотни тысяч целковых. Некоторые занимались сплавом леса в широких размерах; другие снимали верст на десять луга, которые к осени обставлялись нескончаемыми стогами сена, увозимыми потом в Москву на барках; третьи брали на свой пай озера и огромный участок берега, принадлежащий вотчине. Рыбный промысел в таком масштабе приносил большие выгоды. Четвертые, наконец, занимались ткачеством. В числе тысячи восьмисот душ были, конечно, бедняки - не без этого; но цифра их была весьма незначительна. Богачи занимали весь почти народ. Тысяча миткалевых станов неумолкаемо работали в Комареве. Красильня, прядильня, сушильня, набивная фабрика требовали немало рук. Лаптей в Комареве никто не носил. Зато там счету не было самоварам, сапогам, красным рубахам и гармониям, которые, как известно, производятся по соседству, в Туле. Место было привольное, как вообще все села, расположенные поблизости больших, судоходных рек. Преимущество Комарева заключалось в том еще, что оно лежало на перепутье двух больших дорог: одна вела в Коломну, другая - в Москву. Каждый год в день приходского праздника (в Комареве были две каменные церкви) тут происходила ярмарка. Народ сходился из двадцати окрестных деревень. Но комаревцы резко отличались ото всех яркостью своих рубашек, медными гребешками, висевшими на поясах щеголей, синими кафтанами пожилых людей, штофными и шелковыми коротайками на заячьем меху, отливавшими всеми возможными золотистыми отливами на спинах баб. Гулливость и некоторое залихватство составляли не последнее свойство "комарников" - так величали в околотке жителей Комарева. Прозвище это взялось от комаров, которые благодаря еловым лесам, обступавшим с трех сторон Комарево, заедали обывателей чуть не до смерти. Этой гулливости и залихватству столько же содействовал достаток, сколько фабричная жизнь, располагающая, как известно, к шашням всякого рода, а также и баловству. В больших приречных селах, даже без фабрик и некоторого достатка, разгул принимает всегда широкие размеры; народ уже не тот: заметно более оживления, более удали, чем в деревнях, отдаленных от больших водных сообщений. И то сказать надо: было, впрочем, где и разгуляться в Комареве. При самом въезде в село, со стороны лугов, возвышалось двухсрубное бревенчатое здание с мезонином, которое всем было хорошо известно под именем "Расставанья"; но о кабаке мы будем говорить после. Скажем только, что село состояло из нескольких улиц, или порядков. Дома по большей части плотные, здоровые, крытые тесом. Мудреного нет: село упиралось задами в еловый лес, который синел на беспредельное пространство. Руби сколько хочешь. Общество - свой брат: смотрит на тебя сквозь пальцы; и дело! Сколько ни руби, всего ведь не вырубишь.
Вишь его, куда раскинулся! И конца-краю не видно… Дома капиталистов бросались в глаза: то были неуклюжие двухэтажные каменные дома с железною, зеленою или серой кровлей, с воротами, украшенными каменными шарами, и палисадником, засеянным вплотную от фундамента до решетки королевскими свечами. Издали казалось - перед домом лежит исполинский медный, ярко вычищенный таз. Комаревские церкви (одна из них превосходнейшей архитектуры) стояли почти бок о бок и занимали середину села. Подле них возвышался когда-то великолепный барский дом, но теперь от него и следу не оставалось. На его месте торчали бесконечные ряды шестов, увешанных сушившеюся синею пряжей. За шестами раскидывался сад. Дорожки, разбитые когда-то в английском вкусе по рисунку знаменитого садового архитектора, давно уже заросли травой, которая, после того как срубили роскошные липовые и кленовые аллеи, пошла расти необыкновенно ходко, к великой радости обывателей, которым мало, видно, было лугов, чтобы кормить скотину. Спекулятивный дух комаревцев нашел выгодным засадить все пространство, занимаемое садом, яблонями и крыжовником. Часть отдавали внаем, часть шла для собственного употребления. Плетень, окружавший ту сторону сада, которая преимущественно отдавалась внаем, был заметно хуже загороди, обносившей участок, предназначавшийся обывателям. Двадцать лет тому назад дома располагались по сю сторону церквей. В настоящее время, как уже сказано выше, церкви и сад очутились посредине села, которое расползлось, как разбогатевший мещанин, упитавшийся чаем.Представьте себе теперь посреди всего этого тысячи четыре разгулявшегося народа, который движется и кричит между рядами нескольких сотен подвод. Шум и пестрота нестерпимые! Глаз не соберешь, уши заложит! Комаревские ярмарки не имеют большого значения в торговом отношении. Народ достаточный, купеческий, запасливый: поэтому самому сюда привозится товар "ходовой", то есть такой, которого сбыт верен… Но нам нет никакой возможности продраться сквозь толпу и посмотреть, что именно заключается в возах. Остается одно средство - взмоститься на ближайшую телегу или вскарабкаться на крышу: посреди темного моря голов резко бросаются в глаза желтые и ярко-пунцовые платки, охваченные солнцем. Бабы и девки сбиваются обыкновенно в кучки, принимающие издали вид островов, заросших пионами, маком и куриного слепотой. Из средины этих кучек высовывается или холстяной навес, держащийся криво и косо на кольях, или вертлявый, торопливый мужик, стоящий на возу. Товар сказывается сам собою: тут ничего не может быть, кроме орехов, стручков - словом, всего того, чем молодые бабы и девки любят зубки позабавить. В этих кучках щелкотня идет страшная - отсюда слышно - точно перекрестный огонь. Всего изумительнее искусство, с каким отплевывают они скорлупу, съевши ядрышко. Тут уж оборони бог ходить босиком или в тонких башмаках: как раз ногу напорешь! Пестрые платки вдруг перемежаются синими, зелеными и темными картузами фабричных. Картузы, словно по условному знаку, то подымаются козырьками кверху, то книзу, и в то же время над толпою поднимается рука и взлетает на воздух грош: там идет орлянка; опять толпа, опять бабы. Пестроты меньше, однако ж, на платках. Ясно, что под ногами баб с темными, "вдовьими" платками возвышаются на рогоже коломенские чашки, ложки, всякая щепная посуда или же шелк, тесемки, набивной ситец, предметы деловые, солидные, разумеется на вид только. Русые головки девчонок и вскосмаченные головы ребят, мелькающие кой-где подле возов, обозначают присутствие офеней, явившихся на подводах; но оловянные сережки, запонки с фольгою, тавлинки со слюдою, крючки, нитки и иголки плохо идут в Комареве. "Вот не видали какой дряни!" - говорят, проходя мимо, фабричные бабы и девки, которые благодаря своей сговорчивости обвешаны коломенскими бусами, серьгами и запонками - даровыми приношениями волокит-мигачей. Промежутки между этими пестрыми, разнообразными кружками запружены мужскими шапками всех возможных видов, начиная с мохнатого треуха бедного мужика, который не сколотился еще купить летнюю покрышку, и кончая лоснящеюся шелковой шляпой с заломом и павлиньим пером щеголя. Все тискается, по-видимому, без цели и толку. Часто даже напирают для одной потехи; но говор, восклицания, замашистая песня, звуки гармонии, отчаянные крики баб, которых стискивают, не умолкают ни на минуту. Гул и движение страшные - ни дать ни взять торговая баня! Но тут все еще заметна некоторая пестрота. Пестрота исчезает только по мере приближения к "Расставанью": там сплошь уже мелькают одни черные шапки. Заметно даже больше колебанья в толпе. Шапки редко высятся перпендикулярно - косятся по большей части на стороны; как какой-нибудь исполинский контрбас, ревущий в три смычка, - контрбас, у которого поминутно лопаются струны, гудит народ, окружающий "Расставанье".
Так как кабак находился у входа в село, и притом с луговой стороны, Глеб Савинов должен был неминуемо пройти мимо. Поравнявшись с "Расставаньем", старый рыбак остановился. Он подумал основательно, что тут легче всего можно напасть на какого-нибудь батрака; батраки вообще народ гулливый. Продравшись сквозь толпу и отвесив несколько дюжих пинков, Глеб приблизился к зданию. Он поправил шапку и, прищурив глаза, которые невольно суживались и мигали посреди нестерпимого для слуха грома голосов, принялся оглядываться.
Подле него, возле ступенек крыльца и на самых ступеньках, располагалось несколько пьяных мужиков, которые сидели вкривь и вкось, иной даже лежал, но все держались за руки или обнимались; они не обращали внимания на то, что через них шагали, наступали им на ноги или же попросту валились на них: дружеские объятия встречали того, кто спотыкался и падал; они горланили что было моченьки, во сколько хватало духу какую-то раздирательную, неокладную песню и так страшно раскрывали рты, что видны были не только коренные зубы, но даже небо и маленький язычок, болтавшийся в горле. Хмельная ватага окружала Глеба с других трех сторон; все махали руками, говорили, кричали и пели вразлад.
"Ну, тут, видно, толку не доберешься!" - подумал Глеб.
Он уже хотел повернуться и пойти посмотреть на село, авось там не навернется ли какой-нибудь работник, когда на крыльце "Расставанья" показался целовальник. С ним вышли еще какие-то два молодые парня.
Необходимо здесь сказать два слова об этом целовальнике: он прикасается к рассказу. То был человек необыкновенно высокого роста, но худощавый как остов: широкие складки красной как кровь рубахи и синие широчайшие шаровары из крашенины болтались на его членах, как на шестах; бабьи коты, надетые на босые костлявые ноги, заменяли обувь. Чахлое существо это было насквозь проникнуто вялостью: его точно разварили в котле; бледное отекшее лицо, мутные глаза, окруженные красными, распухнувшими веками, желтые прямые волосы, примазанные, как у девки; черты его были необыкновенно тонки и мягки; самое имя его отличалось необыкновенною мягкостью и вялостью; не то чтобы Агапит, Вафулий, Федул или Ерофей - нет! Его звали Герасимом.