Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2
Шрифт:
Забыл помянуть, что на мой вопрос, — первый, который я задал своему товарищу по пробуждении: как оно было? — Аймерик подумал молча и ответил по размышлении: знаешь… страшно. Но так оно должно, наверное, быть, пока не привыкнешь. А вообще — здорово, когда они побежали, когда оказалось, что мы тоже бежим — уже не к ним, а за ними, знаешь, и так орут все… страшно орут, хорошо орут. Я удержался, чтобы не спросить, следуя своему навязчивому страху — не имел ли тот некто, который упал, забрызгав кровью грудь Аймерику, герба в виде черного льва на желтой котте поверх кольчуги.
Еще один раз тулузцы скрещивали оружие с франками — дня через четыре после первого штурма. У нас-то в городе полным-полно воды, и то все время глотка пересыхала, особенно если долго таскать тяжести, карабкаясь по лестницам туда и обратно. А у франков и вовсе не было воды — кроме Эрса на расстоянии целого сухопутного лье, а с телегами и бочками на них это не так уж близко, за водой не наездишься, больше одного раза в день никак не получалось. И то — горожане прознали про нужду своих «гостей» и посадили гарнизон в тысячу человек в местечке Монтрабей, что у самого Эрса, и те, спрятавшись за стенами деревянного городка, осыпали их стрелами, стоило обозам показаться на расстоянии полета таковых стрел. А так как обозы-водовозы состояли в
Итак, в стане Монфора страдали от жажды, а если помянуть, что лагерь свой они разбили на равнине, которую сами же вырубили, лишив тенистого укрытия садов и деревьев — можно себе представить, как нелегко им приходилось. Пускай Монтрабей берут, зычно смеялся эн Гайярд — этот город им как раз по силам, не то что Тулуза! Все равно из Монтрабея, как только завидят рыцарские полки, немедленно убегут все защитники, а простых жителей там давно уже не осталось, все как есть в Тулузе. А граф Раймон и с ним де Фуа — я жадно слушал все, что касалось графа Раймона, лишенный возможности видеть его и говорить с ним, довольствуясь звуками его имени из чужих уст — граф Раймон приготовил ближе к вечеру большую вылазку, распределив рыцарей и конных оруженосцев на три отряда — по центру Анри д-Альфаро, сенешаль Аженуа, арагонец; а на барцев и людей Куси — люди графа де Фуа. На этот раз мэтр Бернар не пустил Аймерика в бой, хотя тот бесился от желания участвовать в происходящем — особенно упирал он на то, что в Монфоровом войске находился епископ Фулькон, существо, семье консула особо ненавистное. Мэтр Бернар категорически запретил сыну — сказав, что будь он среди конных, еще куда ни шло, но пехотинцем Аймерик уже достаточно побегал. А коня хорошего у Аймерика сейчас нет, тот гнедок, которого юноша брал с собою на берег Эрса, доказал, что не обучен и атаки не выдержит, сбросит еще седока, перепугавшись криков и кусачих стрел. Таким образом, мы оба остались в городе; только со стен могли наблюдать, как катятся благословенной волной отряды рыцарей, поднимая тучу пепельной пыли из-под копыт, и как бегут за ними, раздирая рты в общем крике «Толоза!», горожане с копьями, мечами, с чем попало — и хотя там внутри, должно быть, было ужасно жарко, и тесно, и страшно, снаружи это выглядело так красиво!
В этот же день умер старший из приживал мэтра Бернара, Бермон. Вилланин, несмотря на свою рану, собрался на вылазку вместе со всеми, он поднялся, напялил на голову погнутый шлем без личины (подобрал где-то на поле боя) и отправился на Сен-Серненскую площадь, где собирались Фуаские войска, и расхаживающие в толпе рыцари надрывали глотки, пытаясь объяснить своему яростному, но неученому ополчению, что и когда надлежит делать. Прошел Бермон недалеко — соседка нашла его лежащим на улице и узнала в лицо, после чего забежала к на Америге и поделилась новостью. На лежащего в углу улицы здорового мужчину мало кто обратил внимание в предбитвенной суматохе — мало ли, упал от излишней усталости, полежит в тенечке и домой пойдет. Однако Бермон не пошел домой — он помер, в самом деле помер, так и лежал, раскидав мускулистые ноги, как подгулявший виллан по пути с ярмарки. На Америга, понимавшая толк в болезнях и смертях, посмотрела, оттянув Бермону воспаленное веко, на кроваво-красное глазное яблоко и сказала, что нашего вояку убило солнце в сочетании с глубокой раной под шлемом. Прилила кровь в голове, лопнула «жизненная жила», и отправился старина Бермон вслед за своей многочисленной семьей, заживо сгоревшей в доме предместья, да будет земля ему пухом. Будем надеяться, что добрый Бог даст ему на небе новое крепкое хозяйство, лучше потерянного на земле, и хороший дом, и новые глаза взамен лопнувших от излишнего воинского рвения. А ежели предстоит ему переродиться, сказала сердобольная госпожа Америга, будем надеяться, что родится наш Бермон достойным рыцарем, сильным и красивым, потому что храбрости в нем достало бы на десяток-другой рыцарей вроде барона Сикара Пюилоранского. Помогите-ка мне, парни, отнести Бермона в дом — отдадим его товарищам, я сама подарю сестре Жака ткани на саван, надо быть щедрой из любви к Богу, пускай похоронят собрата по-человечески.
Мы с Аймериком дотащили до дома каменно-тяжелого Бермона, отдуваясь и отчасти злясь на него — угораздило же виллана умереть так не вовремя, как раз когда мы собирались бежать на стены, смотреть вылазку! Священника-то небось не позовете, спросил я как можно равнодушнее, боясь показаться слишком настойчивым. Вот еще, да чтобы на порог нашего дома — служителя сатаны приглашать, фыркнул Аймерик. Даже если и не был этот виллан истинной веры, католическое бормотание над ухом ему не поможет: мертвяк и есть мертвяк, душа-то уже из него улетела, бормочи, не бормочи — не вернется.
Сестра Жака, как и требовалось от нее, завыла при виде мертвеца — не очень-то горестно, но вполне отвечая требованиям к деревенской плакальщице по едва знакомому мужику… Мы оставили труп на ее попечение, и уж не знаю, где похоронили Бермона — однако к рассвету, когда мы с Аймериком вернулись домой, трупа в доме уже не было. Я жалел его, в самом деле жалел — однако к жалости примешивалось и облегчение: за столом теперь никто не ныл, рассказывая о своем сгоревшем чудесном хозяйстве и остальных несчастьях. Парень Жак с его сестрой оба — люди тихие.
Тот человек, о котором я хотел тебе рассказать, зашел к нам — к мэтру Бернару — в гости как раз в
тот самый день, когда была снята осада. Был праздник — почитай что вся Тулуза не спала, до поздней ночи смотрели, как войско графа накатывает волною гнева, как отшатывается обратно прибоем, уходящим в море, втягивается в ворота, унося с собою — своих раненых, франкских пленных… Как отступает, оттягиваясь назад, Монфоров лагерь, вот тебе и непобедимый Монфор — падают их шатры под ногами наших коней, уже не видно столь горделиво торчавшего над всей ставкой красного львиного знамени — они отступают, братья! Монфор отступает! Иисус-Мария, глазам поверить невозможно, но они бегут, мы победили, Тулуза победила, им здорово досталось от Тулузы этой ночью! Я кричал — Иисус-Мария, и то же самое кричал эн Гайярд, и Айма, и еще кто-то, кого я вовсе не знал: не было уже «ни эллина, ни иудея» на этих стенах, ни катара, ни католика: все христиане, все обнимались, крича одни и те же святые имена, и мало кому было дело до тайн доктрины, прикровенной этими именами — все сгорало в изумленной радости. Для меня в радости нашелся дополнительный вкус — я помнил, как брат мрачно говорил у костра под Монтобаном, разматывая вонючую обмотку с ноги, что если с Тулузой не повезет, ну его ко всем чертям, этот поход, вернется он, пожалуй, вместе с войском графа Бара на родину, нет сил сказать, как осточертело драться без гроша в кармане и видеть вокруг все эти провансальские рожи… «Уезжай, Эд. Уезжай домой, владей землей своего отца. Останься жив, навеки уезжай отсюда, забудь обо мне, вырежи мое имя из своего сердца, из своей жизни, Иисус-Мария, сохраните моего брата живым и уведите его прочь».Я был среди тех, кто встречал с огнем в руках возвращение рыцарей — мы держали факелы, размахивая ими так, что странно, почему не поджигали друг друга от излишней радости; войска вливались в ворота Матабье, и в ворота Сердань — сперва пехота, забрызганные кровью, мокрые от пота люди, обнимавшие кричавших по сторонам их дороги женщин, и женщины ничуть не сопротивлялись, но целовали их, как вернувшихся братьев, и еще ни о чем не спрашивали — просто кричали. Откуда-то взялись фляги — принесенные встречающими, должно быть — и вино ходило из рук в руки, его пили прямо на ходу, а потом шли пыльные и потные кони с хохочущими хриплыми всадниками. Радуйтесь, братья, радуйтесь, сегодня победа — наша, радуйтесь, но не позволяйте себе расслабиться и опьянеть, они еще здесь! Я увидел и его, графа Раймона — только тогда поняв наверняка, что именно за этим я и притащился к воротам Матабье, и более того — стоило явиться ради такой радости. Он ехал в самой середине, меж другими конными, сняв шлем вместе с подшлемником, чтобы ветер охлаждал его мокрое смеющееся лицо. Едущий рядом с ним рыцарь выхватил у кого-то из толпы факел и размахивал им над головой, восклицая странно тонким, сорванным голосом — Толоза! Раймон! Толоза! Наш добрый граф! Граф повернул ко мне невидящее лицо, обнажив в застывшей, не сходящей улыбке яркие зубы, и улыбка его уже была почти гримасой боли, по вискам стекали серые струйки пота, и он был счастлив, и махал рукою в кольчужной перчатке, тоже крича — только слов не разобрать…
Добрый граф наш! И храбрый граф Фуа! Толоза! — надрывался Аймерик, и так я узнал, что старик по левую руку нашего графа — это и есть Раймон-Роже де Фуа, его сильнейший вассал и вернейшее подспорье, а продольные яркие полосы на его наплечниках, будто прочерченные кровью — герб Фуа, конечно, как же я мог ошибиться. Эти самые люди, смеющиеся герои, должно быть, убивали под Монжеем. Но смотрел я только на одного, и когда те проехали, понял, что невольно плачу — впрочем, никого это не удивляло такой ночью. Как будто все грехи отпущены за одну такую ночь, ох, какая ночь, Господи, сказал в стороне от меня голос старика, и взглянув на говорившего, я увидел черную длинную сутану и широкую, с тарелку, тонзуру в жидких волосах, и с удивлением понял, что говоривший — священник, наш священник, католический. Сохрани Боже нашего графа, за эту ночь он заслужил полное отпущение, Монфор уходит.
Какой-то сумасшедший клирик с факелом, обросший и худой, вещал, взобравшись на ступени малого Сен-Сернена, и его слушали. «Ибо вот, сошлись цари — и прошли все мимо, увидели — и изумились, смутились и обратились в бегство! [9] Страх объял их там и мука, как у женщины в родах!» Так сказано в книге Псалмопевца Господня, сказано о Новом Иерусалиме, который возрождается снова и снова, на этот раз в благословенной Тулузе! Посему, братия, встретив франка — убей его, встретив чужого — предай его пламени, потому что нам Господь предназначил стать Народом Его, ибо сказано: «не Мой народ назову Моим народом», — и когда каждый камешек Тулузы будет омыт кровью чужаков, не будем иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Сам Господь осветит нас…» И так далее, и в том же духе. Слушатели безумной проповеди — несколько женщин и простых людей — орали от экстаза, не особо вслушиваясь, что он говорит. Из дверей церкви вышел местный служка и закричал, что нечего слушать еретика, расходитесь, расходитесь, Бог знает, что этот несчастный несет, не дает отпевать покойных, а их так много, что днем не успеваем! После чего мнимый клирик бурно заплакал, брызгая слюной, и поведал всем, что во время вылазки у него убили брата, и не может указывать ему человек, всю осаду просидевший за церковными крепкими стенами. Служка попытался вытолкать его взашей со ступеней, они подрались, негустая толпа слушавших разделилась — одни стояли за проповедника, другие — ортодоксальное меньшинство — приняли сторону дьякона. «Пойдем, — сказал Аймерик, — пусть их дерутся, пойдем на стены, скорее смотреть, как Монфор уходит».
9
Пс. 47, 13–14.
Монфор действительно уходил. До рассвета и даже дольше, когда солнце, восходившее в этих краях удивительно быстро, уже превратилось из благодатного тепла из-за горизонта в шар огня, до рассвета мы стояли на стене, толкая и давя друг друга в желании все рассмотреть — встречая солнце и провожая своих «гостей». Франки сворачивали лагерь, да так спешно, будто все демоны ада подгоняли их кнутами! Палатки стремительно складывали крылья, как закрывающиеся цветы; черные пятна телег, похожие с высоты на больших жуков, спешно ползли, выстраиваясь по дороге на Кастр. Скатертью дорожка! С непрошеными гостями не прощаются! Проваливай, Монфор! Темное пятно, оставшееся на облысевшей равнине на месте лагеря, напоминало кострище, посыпанное угольями и всякой дрянью, которую не успели сжечь перед уходом. Мужчины и женщины поднимали на плечи маленьких детей, чтобы те смотрели, и видели, и запоминали навсегда — гляди, гляди, крошка Пейре, гляди, малышка Сюзанна, так уходят франки и барцы, обломав зубы о Тулузские стены, Тулузу взять нельзя.