Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
— Помолчи, о чем не знаешь, — ответил я, уже тоже начиная закипать. Эсташ расхохотался — совершенно неестественным смехом.
— Это я-то не знаю? Я с первого дня тебя раскусил! Ты все врал, а мессир Эд из-за родства тебя выгораживал! Ты такой же еретик, как те, что за стенами… как их чертов граф Раймон, которому место в выгребной яме!
Моему лицу стало очень жарко. Я сам не заметил, как встал — будто под задом вместо нашей с братом кровати оказались красные уголья.
Эсташ тоже вскочил, сложил руки на груди. «Наконец-то я тебя достал», читалось на его лице.
— Бери свои слова обратно, — сказал я. Мальчик снова расхохотался.
— Извиняйся немедля, или я…
— Или —
— Или я тебя убью, — сказал я, сам не ведая, что творю. Перед глазами у меня все подернулось красным. Если бы не жара, Господи. Если бы не жара.
— Мы оба — дворяне, — процедил Эсташ. — Можешь попробовать меня убить. Посмотрим, что у тебя выйдет, еретик.
Слишком многословен. Ни малейшей надежды. Ростом он был не ниже моего, даже чуть повыше. Мускулы на руках крепкие, вид — куда свежее и здоровей, чем у меня. Он думал, что имел шансы на победу. Я еще успел заметить, что левое ухо его и щека чрезмерно красны — остался след от оплеухи, влепленной Эдом перед уходом.
Я взял оружие. Мой меч лежал неподалеку, на кровати, поверх грязных простыней. Я как раз недавно смазывал его и чистил от ржавчины. Хороший меч, бывший рамонетов. Подарен мне как раз под Базьежем, где я сломал прежний свой клинок.
Эсташ во мгновение ока вытащил мечишко. Неплохой, даже больше моего, хотя для эсташевой силы великоват. Слишком длинен. Такие мечи — трехгранные, которые крепятся на перевязи наискось — недавно вошли в моду, но не всякий может ими правильно владеть.
Я не замечал, что почти гол, на мне нет не только доспехов — даже рубашки. Слова, сказанные наглецом о графе Раймоне, жгли мне сердце. Я должен был остаться верен хоть в чем-то… хоть в чем-то малом. По крайней мере, так мне нашептывал на ухо дьявол. И я верил ему — чего еще ждать от человека, который больше года не приступал к Причастию.
Эсташ, впрочем, тоже не надел даже шлема. Даже наручи. По такой жаре невыносимо ходить в доспехах без особой надобности; а между нами все произошло так стремительно, что дай мы друг другу хоть чуть-чуть подумать — поединка, конечно, не было бы. Ни за что не стал бы я драться с мальчиком, надерзившим по глупости; драться без кольчуг и шлемов, в порыве минутной ярости, подводя и себя самого, и брата, и все то, что так глупо кинулся защищать.
Эсташ напал первым, не дожидаясь рыцарского салюта и чего бы то ни было. Удар, взятый на клинок, чувствительно отозвался в руку без перчатки. Что же, сам виноват, подумал я — и стал драться по-настоящему. Мы кружили по комнате, и под ногами — моими босыми и его обутыми — скрипели и ломались рассыпанные шахматы.
Я с первого мига знал, что он мне не ровня. И не потому, что оруженосец слабее или хуже владеет оружием; сложением мы почти не различались. Просто я был на настоящей войне, а он — нет. В этом вся разница. Тот, кто ни разу не дрался насмерть, ничего не знает о поединках. Он не знает, как мир подергивается дымкой, все реакции обостряются, тело опережает разум, и на время, достаточное, чтобы прочесть «Кредо», ты уже не человек — ты жажда выжить. И нету в битве никакого кодекса чести, никаких турнирных правил, никаких морально недопустимых вещей. Все это остается для переговоров и Божьего суда. В спину — конечно; вдвоем на одного — разумеется; подлый удар в кисть руки, хотя эта кисть совершенно голая, хотя перед тобой не враг, а просто глупый юнец твоего же народа — да! Руки делают это сами. А ты принимаешь решение, когда все уже сделано.
Меч Эсташа со звоном упал на пол. Со звоном и с глухим стуком: глухо стукнула кисть его руки. Упав на пол, отрубленная кисть уже там разжала пальцы, обмякая, как убитый паук. Будто
у руки, отделенной от тела, появилась новая таинственная жизнь, и она более не хотела держать оружия. Эсташ несколько мгновений в ужасе смотрел на нее; несколько мгновений, отделявших прежнего его — будущего рыцаря — от нынешнего, несчастного калеки. Потом он схватился здоровой рукой за обрубок, из которого хлестала кровь, и страшно заорал. Согнулся вдвое, сперва упал на колени, потом завалился как-то набок.Руки мои сами собой вытерли меч о простыню. Эсташ орал, я сделал к нему несколько шагов, как в тумане, наклонился. Еще начиная поединок, я знал, как страшно о нем пожалею; но все равно на деле оказалось страшней.
Эсташ, доставленный в госпитальный дом, не переставая вопил, плакал, изрыгал проклятья. «Чтоб ты сдох, — кричал он мне, когда чуть отпускал новый рывок боли. — Тебя повесят! Тебя повесят, как Иуду!» Лекари веревками приматывали его к скамье, чтобы он не дергался и дал обработать рану. Мой брат, потный и растерянный, озирался, как затравленный зверь. Ему, возможно, было даже страшнее, чем мне.
Быстро собрались шампанские рыцари; их здесь было пятнадцать копий — при каждом один или несколько оруженосцев, слуги, конюхи, сыновья. Они стояли вкруг, едва помещаясь на площадке перед нашим домом — вытоптанной земле, когда-то бывшей садиком предместья. Они стояли вкруг меня и говорили все разом — о том, как посмел я ввязываться в поединок в военное время, как я посмел искалечить своего, как я посмел вообще тут появиться, как я посмел…
— Он обозвал меня еретиком, мессиры, — сказал я чистую правду, и ропот утих. Главный из наших, выбранный еще при выезде из Шампани — рыжебородый Аймон де Витри, сказал:
— Дело серьезное. Сами не разберемся. Придется идти к королю.
Принца Луи здесь многие называли королем. Надо же, отстраненно подивился я — прямо как в Тулузе.
— Как скажете, — ответил я. А сам подумал: вот будет здорово, если меня все-таки повесят. Не там, так здесь.
Послав вперед оруженосца, рыцарь Аймон хлопнул меня по плечу и раздумчиво сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Вообще-то сопляк сам напросился.
Я хотел было — по сегодняшней привычке огрызаться — ответить, что мне двадцать три и никто не вправе меня так оскорблять, когда понял, что он говорит об Эсташе. Мне уже не было стыдно; и от того делалось еще стыднее. Хотелось пойти в дом, захлопнуть дверь, лечь на нашу окровавленную кровать — и никого не видеть. Желательно никогда.
Так я первый раз в жизни увидел принца Луи — сидящего в просторном белом шатре, на широких цветных подушках. Светлые мокрые волосы перехвачены золотым обручем, из-под обруча ползут струйки пота. Похлопывая по руке шитой золотом перчаткой, наш будущий король холодно смотрел на меня, как, должно быть, смотрел два месяца назад на графа Сентюля. На грязного, затравленного графа Сентюля, которого собирался предать.
Мне, правда, повезло больше, чем защитнику Марманда — я успел привести себя в порядок, надеть башмаки и даже лицо сполоснуть. И, в отличие от графа Сентюля, я не был связан.
Рыцарь Аймон, старший среди шампанцев, рассказал принцу, в чем дело. Тот с неизбывной какой-то тоской пробежал глазами по моей нескладной фигуре. Спросил, не мог ли я подождать с устроением смуты до конца осады — тем более снимаем мы ее не далее чем послезавтра на рассвете.
Я понимал, что на вопрос не требуется ответа, и промолчал.
Принц Луи покивал. Спросил, что я могу сказать в свое оправдание.
Я вдруг почувствовал себя очень усталым. Так устал оправдываться, что хотелось стоять и молчать. Хотят повесить — пусть вешают.