Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
Граф Раймон ждал меня, присев на кровати. Он спустил вниз босые ноги, натянул на спину одеяло навроде плаща. Рыцарь Гюи все так же мирно храпел — сразу видно бойца, спит, когда может, и ничем его не разбудишь. Моргая из-за свечного огонька (свеча как доброта — светит всем, кроме ее носителя), я добрался до своего… графа без единого спотыкания, грохнул разом на пол и свечку, и кувшин. Вот, мессен. Готово, мессен.
Тот с жаждущим привдохом присосался к кувшину. Потом: «Благодарю, — вежливо так сказал! Мне сказал! И дальше: — Выпей тоже, паренек, если желаешь». Я хотел было ответить, что не могу, болею, ничего вовнутрь нейдет — но недоуменно обнаружил, что не так уж
Тот отпил еще. Спросил, кто я таков. Я ответил с внутренним содроганием — а вдруг помнит? Вдруг задержалось мое лицо в драгоценной графской памяти, и он сейчас растянет рот в лучшей в мире усмешке — а, мол, помню, хорошо, что ты моей службе за три года не изменил… Но нет, не помнил граф. Кивнул, улыбнулся, и снова скользнуло мое имя сквозь него — и тут же забылось, я был уверен. Такой-то, приживал мэтра Бернара. Ладно. Оруженосец. Много дрался, а все жив. Хорошо.
— А знаешь ли ты, паренек, что такое — предательство?
Ну и вопрос! Надо ж так сказать ни с того ни с сего! Я как стоял, так и уселся на пол. Переспросил даже со страху — вдруг ослышался, вдруг все о своем думал и слышать начал тоже свое?
— Что… мессен?
Граф Раймон улыбался в полутьме, но не весело, а просто проложив по щекам две вертикальные морщины, будто ему больно. Тут-то я и сообразил — по взгляду красноватых, тьмой обрамленных глаз — что сильно пьян мессен Раймон. Так сильно, и не первый день, что дурно ему, без вина уже тошно, а с вином — на собственное горе тянет. Как же я раньше не догадался, я-то, с детства видевший похмелья мессира Эда… Но так непохож был мессен Раймон на моего отчима во всем остальном, что и в этом я не сразу разобрал сходства.
— Предательство, парень. Что это, по-твоему, за штука? Если грамотный — скажи, что клирики про это в книжках пишут. Я, должно быть, не те книжки читал, так до сих пор разобраться не могу.
Я смотрел на мессен-Раймона опасливо, стараясь угадать — он правда спрашивает меня или сам с собой долгий разговор продолжает. Показалось, что он ждет ответа. Я подумал хорошенько. Вспомнил, какой ответ я давал на такой же точно вопрос — рыцарю с черными волосами, с раймоновыми глазами… Страстно захотелось мне спросить, каков был рыцарь Бодуэн, просил ли он прощения, достойно ли вел себя перед смертью.
— В Писании сказано — «Блажен, кто клянется хотя бы злому, и не изменяет», — осторожно сказал я, не решаясь ответить так, как думал. Граф Раймон кивнул, будто размышляя — или, может, у него голова сама собой качнулась вперед.
Ясно, сказал он усмешливо, но глаза у него были такие, будто ему страшно или тошно. Писание — это все по большей части для клириков. А вот как ты, мирянин, считаешь — хорошо или нет убить собственного брата, ежели тот тебе изменил?
Нечего мне было ответить. Нечего. На этот вопрос у меня никогда не находилось ответа… А в глазах темные полоски плавали, голоса разные слышались, и так я жалел, что никогда не увижу рыцаря Бодуэна…
— Что ж? — продолжал мой добрый граф, — что ты? Никак жалеешь? Кого ж ты жалеешь?
Сказать «вас, мессен» — обидится. Прибьет еще. От пьяного человека, даже от самого лучшего, ожидать всякого можно… Это ведь о Рамонете я был уверен, что отец его ни разу не ударил; а я-то не Рамонет. А сказать «брата вашего жалею» — как бы еще
хуже не вышло…— Я… жалею, что ваш брат вам изменил, — выговорил я наконец ничем не лживый, хотя и не вовсе правдивый ответ. — Не пойму я, если честно, как же он смог-то… Вот я бы, да никогда…
Ах, не зарекайся, глупый франк, не зарекайся. Сколько раз говорила мне матушка — клясться и зарекаться грех. Только рот откроешь — дьявол-то не дремлет, за левым плечом стоит и всякое слово хватает, чтобы его по-своему вывернуть и для себя приспособить. На искушение употребить или по дороге до ушей собеседника переврать, чтобы он неправильно расслышал да и обиделся. А с зароками еще хуже, чем с обычными словами… Недаром писал апостол — «Что свыше «да, да» и «нет, нет», то от лукавого»!
— А с чего ты так о моем брате печешься? — засмеялся эн Раймон. — О Бодуэне предателе то есть? Что он тебе? Изменил и изменил; я его повесил. Из-за этой скотины взял на душу смертный грех. А ты о нем с какой стати пожалел? О нем ведь во всем Тулузене никто не жалеет.
Сердце мое поднялось и застучало в горле твердым комком. Боже ж мой! Я ведь на сей раз знал, как графу ответить. Был у меня ответ — уже три года внутри меня хранился, как в ларчике; и теперь только откинь крышку — ответ явится наружу, старый опостылевший страх сменится радостью, или хотя бы… облегчением. Не век же мне трусить. Затем я и пришел, бросив свое родство, людей своего языка, сменив наречие и рыцарские надежды — на язык провансальский, тулузскую зиму поражений…
«До рыцаря Бодуэна мне есть дело, мессен, потому что он — мой родной дядька. Это потому, сеньор мой и господин, что вы — мне родной отец…»
Но упущен, упущен был момент. Я сглотнул несколько раз, с тоскливой любовью глядя на графа, который попил еще вина и лег на постель.
— Ты добрый паренек, да не слишком умный. Никогда не спорь с пьяным, с высокородным и с недавно похоронившим родича — слышал такую пословицу? А теперь ложись и свечку задуй.
Согревая правый бок своего родителя — в то время как с левого похрапывал рыцарь Гюи — я думал с изумлением, что чувствую себя не так дурно. Вдруг я выздоровел? Вдруг завтра буду кушать, как все? А вдруг… выпадет еще и радость за одним столом посидеть с мессеном добрым графом? А если больше того повезет, он наутро даже будет помнить, как меня зовут.
А наутро граф если чего и помнил, то мне не сказал. Только смотрел за столом так, будто что-то особенное думал. Выглядел он трезвым, только бледен был весьма. Потом отложил копченое ребрышко (ох и расстарался для сеньора добрый консул, теперь сколько нам еще пустой суп глотать!) И спросил мэтра Бернара: почему, мол, вы все называете этого юношу Франком?
Мэтр Бернар даже застыдился. За многими общими войнами и печалями как-то забылось мое нелестное происхождение.
— Так потому что он франк, — отвечала на Америга, взглядом спросив у мужа разрешения говорить. — Вы, мессен, ему сами позволили на службе городу остаться; его наш сын, Царствие ему небесное, в плен взял, а мальчик служить обещался, и до сих пор служит уже который год — не подводил…
У кого ж ты служил и кем, с интересом спросил граф Раймон. Я назвал Гильема де Фендейля и нашего эн Понса, под чьим началом мы под Мюретом отступали… Сказал бы «бились» — да для нас и битва-то не успела начаться. Еще назвал кого помнил, стремясь побольше имен привести в оправдание своему существованию — рыцаря Гайярда, с которым мы стену охраняли во время первой осады, и оружейника Ростана, и Сикарта Кап-де-Порка припомнил, сына приближенного графского рыцаря…