Рыцарь ночного образа
Шрифт:
— Мне только хочется знать, наносил ли ему невыносимое оскорбление епископ Телмы, и что это было за оскорбление.
— Хорошо, дорогой, помог и мне отвести мою Белль до аптеки и обещай больше никому не рассказывать то, что я расскажу тебе о священнике Лейкланде, а я расскажу, что знаю. У них была дочь, ты знаешь, которая кричала из окна, и однажды, когда епископ обедал у них, эта дочь появилась у стола, притащила стул и уселась прямо напротив епископа.
— И закричала?
— Нет, бросила ему в лицо курицу.
— И все?
— Господи, мальчик мой, этого было достаточно, учитывая еще и еретические взгляды священника Лейкланда на Библию. Он утверждал, что Ветхий Завет — это собрание сказок, герои которых слишком часто вступают друг с другом в кровосмесительные связи, община была этим не очень довольна, епископ тоже, а курица была такая твердая, что у него возникли проблемы.
Она дернула Белль, недовольно тявкнувшую, подошла, стуча своими тонкими каблучками, к стойке с косметикой и громко сказала продавщице:
— Хну, пожалуйста, духи «Шалимар», и ты заткнешься, наконец, Белль?
За несколько дней до того, как я покинул Телму, штат Алабама, миссис Лейкланд, наконец, уступила своей болезни, и в ту же ночь их дом сгорел, кремировав обоих: две старых человеческих досочки, двух неразлучных голубков, на которых снизошли любовь и сумасшествие, как два неразделимых призрака. Шланги пожарников больше были направлены на наш дом, чтобы защитить его от заразы огня, ереси и скандала с беглой дочерью. Но желание бежать накрепко вселилось в сыновей и дочерей Телмы — так же крепко, как желание упорствовать текло в более медленной крови их отцов и матерей.
Как много таких спокойных ночей в Телме.
А здесь — бродяжничество, и Bon soir, D'esespoir[27], в стольких сердцах в этот час, но мы живем с этим до конца наших голубых соек, за исключением тех, кто имел мужество священника Лейкланда в ту ночь, когда он остался один и решился на поджог и грех самоубийства.
(Их тела были погребены в неосвященной земле.)
И я думаю, мне пора написать «Ребе сказал» или выскользнуть через угловую щель фанерной загородки, чтобы посмотреть, сколько длиться еще этой ночи.
*
Что я сделал на самом деле: пошел в туалет посмотреть на свое лицо в маленьком квадратном зеркальце, с помощью липкой ленты прикрепленном к стене над умывальником — я делаю это всегда, когда у меня пропадает чувство реальности меня самого, а не просто убедиться в том, что я, в отличие от вампира, отражаюсь в стекле — и пока я был там, изучая себя, видимого и правдоподобного, я услышал шаги по лестнице с Западной Одиннадцатой улицы. Естественно, я подумал, что это возвращается Чарли. Мое сердце в груди забилось, как просыпающаяся птица. Я еще больше приблизил лицо к зеркальцу, чтобы увидеть, достаточно ли оно подготовлено к встрече с моим непостоянным любовником, но то, что я увидел, больше напоминало героя немого кино, который кипит и сыплет искрами от ярости — крупный план, сопровождаемый титрами вроде: «Как ты смел показаться мне на глаза?» Я стоял там, считая до десяти и пытаясь стереть эту гримасу и заменить ее видом полного безразличия, если такое выражение лица вообще существует в природе, когда человек, который, спотыкаясь, тащился по лестнице, заговорил — голосом, охрипшим от большого количества выпитого, и таким низким, каким голосу Чарли не стать никогда. Голос мне что-то напоминал, не старое знакомство, а совсем недавнюю встречу, но узнать его я не мог.
— Ага, так ты тоже писатель, — вот что сказал этот голос.
Тут я понял, кто это был, вышел из туалета, и на самом деле, это был он, капризный старый драматург, пытающийся вернуться в театр — через театр «Трак и Вохауз», что означает «Обмен и Склад», на Бауэри. Он сидел на кровати, листая мою последнюю «голубую сойку». Наверное, до него дошло, что я наблюдаю это возмутительное вторжение в мою — можно ли сказать — приватность, когда это касается писания? Нет, конечно, но тем не менее рыться в бумагах писателя без приглашения — верх наглости. Он отложил «голубую сойку» в сторону, все еще не глядя на меня, стал косить своим здоровым глазом на картонку из «Ориентальной» и на большой конверт с отказом. Смотрел он печально, но не удивленно. Я прокашлялся. Переступил с ноги на ногу. Он продолжал коситься и читать.
В конце
концов я нарушил тишину словами:— Это у вас привычка такая — копаться в чужих неопубликованных рукописях без разрешения? И у вас привычка врываться в чужие спальни в любой час ночи просто потому…
— Потому что? — спросил он голосом, почти таким же отсутствующим, как и его внешность.
— Потому что у них двери не заперты?
— Частная собственность — это частная собственность, я как-то подзабыл это из-за…
— Из-за чего?
— Из-за отчаяния, этого продукта времени, исследовать который тебе еще не довелось.
— Откуда вы знаете, что не довелось?
— Я плохо вижу. К тому же, у помянуть отчаяние — безвкусное проявление симпатии, а я — чуть не сказал, что не хочу симпатии, но и это все — тоже дерьмо.
— Но вы сказали это, намеренно или нет. Вы знаете, при некоторых обстоятельствах я мог бы испытывать симпатию к вам, но сейчас, я боюсь, обстоятельства другие. Вы мне кажетесь старым ловким игроком, только играющим в слова, а не в пирамиду или в покер с краплеными картами.
— Это очень странно, что ты упомянул пирамиду. Знаешь несколько лет назад я плыл в Европу, потому что считал что от трансатлантического перелета у меня опять случится инфаркт, и за день до отплытия у меня произошла по телефону стычка с секретаршей моего издателя. Я узнал, что они планируют выпустить несколько томов моих пьес под названием «Собрание сочинений». Я позвонил им, нарвался на эту секретаршу и сказал, что не принимаю такое название, «Собрание сочинении», потому что не считаю, что закончил свою работу, и сказал: «Передайте им, что у меня есть другое название, „Пирамида“», и объяснил ей, что это такая мошенническая игра, в которой раздевают старых дураков, имеющих сбережения в банке. Не буду утомлять тебя деталями, думаю, ты их знаешь. Но за обедом в первый же вечер на корабле я получил от издателя телеграмму, в которой он сообщил мне, что не считает мои труды мошеннической игрой, и что если я возражаю против «Собрания сочинений», он предлагает вместо этого название «Театр такого-то».
И он замолчал.
— Это все?
— Я верю в мирные уступки, поэтому я сообщил им, что согласен на «Театр», хотя это кажется мне излишне претенциозным и…
— Вы тоже верите в незаконченные предложения.
— Тебе не хочется, чтобы я продолжал?
— К чему, я все понял. Вы бы не могли немного подвинуться?
Он слегка подвинулся.
— Если нетрудно, еще немного.
— Ты думаешь, я пришел сюда соблазнять тебя?
— В мире безграничного риска зачем рисковать лишний раз?
— Так годится?
Сейчас он передвинулся на самый край кровати, так что я тоже смог сесть.
— Поднимите вашу умную задницу с моей подушки, пожалуйста.
Он вытащил из-под себя подушку, положил ее за спину и откинулся на нее.
— Я вернулся в свой отель, но не мог войти в него один. Я пытался возвращаться по ночам в одиночку во многие отели, но с каждым разом это становится все страшнее и страшнее. Я дошел до того, что спрашивал коридорных и лифтеров, когда у них заканчивается смена, и если это случалось до рассвета, просил заходить ко мне в номер, и ждал их до последнего, прежде чем пытался заснуть. А вот это смешно. Несколько ночей назад один из них появился у меня перед рассветом, соблазненный обещанием большого вознаграждения за его службу, которая заключалась в том, чтобы подержать меня за руку, пока не подействует нембутал — действительно, только подержать за руку, клянусь. Желательно — раздетым, но не обязательно. Ну, этот появился. На мне был одни из двух моих шелковых халатов, я предложил ему надеть другой, но он отказался, только сел на стул у кровати и сказал: «Так пейте свой нембутал, я не могу сидеть с вами весь день». Я проглотил таблетку, запив стаканом вина, и внезапно, когда мое зрение стало затуманиваться, я увидел его киноактером Далессандро. Я вздохнул и сказал ему: «Держи меня, держи меня». И что он сделал? Он взял мою руку так осторожно, как будто боялся заразиться от нее какой-нибудь ужасной болезнью. Правда, смешно?
— Мне это совсем не кажется смешным, как не показалось коридорному или…
— Лифтеру, — подсказал он. — Только в тот же вечер, когда он посетил меня в номере на десятом этаже, он имел наглость сказать мне, когда я выходил из лифта: «Осторожнее, мисс».
— Он польстил вам, не сказав «мадам».
— Ты тоже хорошая сука, ну да ладно. В этой части города это естественно.
— Это вам за посещение наших трущоб.
— Малыш, для меня не трущобы даже Бути-стрит в Сингапуре, где тараканы после полуночи садятся тебе прямо на лицо, зато там живут самые красивые трансвеститы в мире, более женственные, чем женщины, клянусь.