Рычков
Шрифт:
С одной стороны, небывалый, усиленный выступлениями «декабристов», правительственный гнет всякого свободомыслия, всякой демократии; с другой — нарастание новых волн народного возмущения: восстания военных поселений, холерные бунты, вооруженные мятежи в Тамбове и Малороссии… Царской администрации и дворянско-помещичьей знати мерещилось приближение новой «пугачевщины».
Нужно представить, понять гражданское и писательское мужество Пушкина, выступившего в такое тревожное время с опаснейшей книгой о Пугачеве, которую в высших кругах власти назвали «возмутительным сочинением».
Мудро обходя рогатки строгой царской цензуры, Пушкин сломал бытовавшее в обществе извращенно-клеветническое представление о Пугачеве: он показал его вожаком, за которого был «весь черный народ».
Разбирая меры, предпринятые Пугачевым, Пушкин писал: «… должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к достижению своей цели».Александр Герцен заметил, что для Пугачева «имя Петра III послужило только предлогом; одно оно не могло бы поднять несколько губерний».Истинной же причиной восстания было «усилие казака и крепостного освободиться от жестокого ига, которое давило их с каждым днем сильнее».
На последней странице своей «архивной» тетради Пушкин записал: «Под пугачевское знамя собрались все, кого угнетала дворянская Россия в каком бы то ни было качестве: заводского мастерового, нашенского крестьянина или инородца. Последнее великое крестьянское восстание было первым восстанием всех угнетенных царской России, и пугачевские манифесты к киргизам, башкирам и калмыкам были зарей раскрепощения нерусских народностей…»
По свидетельству Рычкова, Пугачев чрезмерно злодействовал: сжигал селения и города, губил, казнил людей, прерывая их мирный труд. Пушкин, не отрицая разрушительной волны пугачевского движения, старался быть более объективным в его оценке. В тексте «Истории» и особенно в примечаниях к ней он не раз подчеркивал созидательные мотивы, демократичность манифестов и воззваний Пугачева, в которых народ жалован был землею и волей, реками и лесами — «всем тем, чего вы желаете во всю жизнь вашу и будьте подобными степным зверям» (т. е. совершенно свободны во всем). Грозные манифесты Пугачева Пушкин расценивает, как «злодейское обольщение», а в примечаниях пишет: «Первое возмутительное воззвание Пугачева к Яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объявления или публикации Рейнсдорпа были написаны столь же вяло, как и правильно, длинными обиняками, с глаголами на конце периодов».
Нет, не бессмысленные погромы и злодейства влекли Пугачева. Он был гневливый противник всякой анархии, мародерства, самосудов. Когда, например, Хлопуша с отрядом самовольно захватил и разграбил Илецкую защиту, то Пугачев «негодовал на своеволие смелого каторжника и укорял его за разорение защиты, как за ущерб государственной казне».
Пугачев беспощадно расправлялся с разного рода угнетателями народа, нередко и со своими сообщниками, когда те, случалось, обирали крестьян, обижали бедных и сирот. Описывая, как шайки разбойников устремлялись во все стороны, грабя достояние дворян, Пушкин тут же добавляет: «…но не касаясь крестьянской собственности».
Взяв крепость Чернореченскую,
«Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки».В крепости Ильинской во время казни офицеров к Пугачеву пришли пленные солдаты и стали просить за капитана Башарина, которого они уважали за доброе и справедливое с ними обхождение. «Коли он был до вас добр, — сказал самозванец, — то я его прощаю». И велел его так же, как и солдат, остричь по-казацки, а раненых отвезти в крепость. Казаки, бывшие в отряде, были приняты мятежниками, как товарищи», — пишет Пушкин.
И в тексте, и в примечаниях он старается обойти, обхитрить цензора-царя, притупить его бдительность. Подчас он произносил десять осуждавших Пугачева слов только для того, чтобы под их прикрытием сказать истину.
«Вся эта сволочь была кое-как вооружена, кто копьем, кто пистолетом, кто офицерскою шпагою. Иным розданы были штыки, наткнутые на длинные палки; другие носили дубины; большая часть не имела никакого оружия», — здесь Пушкин аттестует пугачевское войско как шайку и сволочь, плохо вооруженный сброд. Но на следующей странице, словно ненароком проговариваясь, пишет: «22 мая утром, приближаясь к Варламову, он (Михельсон) встретил передовые отряды Пугачева. Увидя стройное войско, Михельсон не смог сначала вообразить, что это был остаток сволочи, разбитой накануне, и принял его (говорит он насмешливо в своем донесении) за корпус генерал-поручика и кавалера Декалонга; но вскоре удостоверился в истине».
Таких «уловок-обмолвок» у Пушкина немало, что дало основание некоторым историкам утверждать, будто в тексте «Истории Пугачева» автор был одним, а в примечаниях к ней и особенно в «Капитанской дочке» — другим. Винили Пушкина и в том, что, рассказывая о последних днях Пугачева, он упомянул о письме Екатерины II к Вольтеру, где она уверяла, будто Пугачев смалодушничал и едва не умер от страха еще до свершения казни. Пушкин не мог проверить истинность слов императрицы, так как к материалам московского следствия по делу Пугачева его не допустили. Но письмо такое действительно было, и Пушкин в одной фразе передал его содержание. Сделал он это, видимо, для того, чтобы хоть в какой-то мере пойти навстречу желанию дворянской знати видеть Пугачева устрашенным, кающимся.
Но на этой же странице Пушкин помещает подробное воспоминание славного поэта и государственного мужа И. И. Дмитриева, очевидца казни Пугачева, где вождь народного восстания смерть свою встречает без каких-либо признаков страха, просто, по-христиански: кланяется во все стороны, прощаясь с народом, говоря ему: «Прости, народ православный…»
Не перед царедворцами и палачами винился Емельян Пугачев в последние минуты своей жизни, а перед народом, которого он поднял на борьбу с угнетателями, но не привел к победе.
Пушкину приходилось прибегать к «эзопову языку», дабы ослабить бдительность цензуры и обнародовать «дело Пугачева», наконец-то рассекретить его, тем самым пресечь измышления фальсификаторов истории, таких, например, как г. Броневский. Этот военный писатель в своей книге «История Донского войска» утверждал, что Пугачев мог лишь «грабить и резать», что «принадлежал он к извергам, вне законов природы рожденным; ибо в естестве его не было и малейшей искры добра, того благого начала, той духовной части, которые разумное творение от бессмысленного животного отличают». Пушкин доказательно опроверг многие сентенции г. Броневского, называя их слабыми и пошлыми. Вышедший в 1809 году в Москве переводной роман «Ложный Петр III, или Жизнь и похождения бунтовщика Емельки Пугачева» Пушкин также назвал «пустым», «ничтожным», «глупым».
В дворянской среде сложился свой, удобный ей, образ Пугачева. И она не желала иметь другого. Пушкину давали советы «писать Пугачева без оценок событий, без «направления повествования к какой-нибудь известной цели». Для Пушкина же всякая фальшь была неприемлема.
Однако оценивать события иначе, чем они оценены в обществе, дело сложное, опасное. Вот какие трудности встали перед Пушкиным во время работы над «Историей Пугачева», они во многом и определили стилистические особенности его сочинения.