Рылеев
Шрифт:
В «Песне» («Кто сколько ни хлопочет…») Рылеев признается, что он «не верил прежде могуществу любви», что он «любовь химерой звал» и влюбленный был для него то же, что слабый волей человек. В стихотворении «Мечта» («мечта» здесь в смысле видения или сна) «целый полк» амуров завязали юноше глаза, повели куда-то и потом сняли повязку:
Смотрю — вожатых скрылся Отважный шумный рой! Смотрю… я очутился, Наташа! пред тобой!В день ангела он пишет Наташе, что «есть красивее, но нет милей тебя»; то же в «Акростихе»: «Есть на свете милых много, верь, что нет тебя милей». Во время недолгой разлуки он вспоминает о счастливых днях:
КакНо Рылеев не был бы Рылеевым, если бы мотив дела, долга не блеснул хотя бы на миг даже среди любовных объяснений. И вот появляется, очевидно, в начале 1818 года стихотворение «Резвой Наташе»:
Наташа, Наташа! полно резвиться И всюду бабочкой легкой порхать, С роем любезных подружек кружиться И беспрестанно прыгать, играть. Всему есть, мой ангел, час свой! Кто хочет С счастием в мире и дружестве жить, Тот вовремя шутит, пляшет, хохочет, Вовремя трудится, вовремя спит. Если ты разнообразитьне будешь, Вечное то женаскучит тебе; Ах тогда прыгать, резвиться забудешь И позавидуешь многим в судьбе! Если ж желаешь иметь ты веселье Спутником вечным, — то вот мой совет: Искусно мешай между делом безделье, Но не порхай лишь на поле сует!Рылеев сознавал литературную слабость своих стихов о любви — он ведь не был ни самонадеянным графоманом, ни беспечным и бездумным самоучкой, стихотворцем для домашнего употребления. Просто для Рылеева-поэта не пришло еще время. Скоро, очень скоро пробьет и его час, тогда как бы оденутся в рифмы неизвестные нам, не дошедшие до нас его «деловые записки», которые он не показывал даже близким друзьям, зажгутся ярким светом в стихотворных строках те «странные» идеи, которые он так горячо пытался проповедовать сослуживцам по полку. В 1817 или 1818 году среди приятных и легких стихов Рылеева в альбоме его невесты вдруг появляется угрюмое, полное внутренней боли «Извинение»:
Прости, что воин дерзновенный, Желая чувствия свои к тебе излить, Вожатого не взяв, на Геликон священный Без дарования осмелился ступить. …Ах, сколько надобно иметь тому искусства — Оттенки нежные страстей изображать, Когда желает кто свои сердечны чувства Другому в сердце излиять! Но ах! Сей дар мне не дан Аполлоном, Я выражаться не могу; Не лира мне дана в удел угрюмым Кроном, А острый меч, чтобы ужасным быть врагу!Рылеев уже твердо знает, кто его враг, — счастье соединения с любимой не ослепило его. Больше того: чувствуется, что он не в силах был отдаться любви всей душой, что какая-то тревога, какой-то роковой пламень жжет его и в «любви счастливом упоенье…». Трудно одним словом обозначить то, что стояло в душе Рылеева выше самых сильных страстей и желаний.
В 1819 году Рылеев выезжал из Подгорного в Острогожск, Воронеж и Харьков, где учился в пансионе младший брат Тевяшовой, Михаил. В Воронеже Рылеев выполнял какие-то последние поручения по службе — ему приходилось бывать в комиссариатских складах, в губернских присутственных местах. Ничто не ускользало от взора отставного подпоручика — ни привычное лихоимство судейских, ни обмеривание покупщиков в лавках, ни грубость полиции по отношению к народу. Про солдат и говорить нечего — Рылеев был несколько лет свидетелем их тяжелой жизни. Никитенко пишет в своих воспоминаниях об одном офицере, стоявшем в Острогожске, — командире лейб-эскадрона Московского драгунского полка Макарове: «Хладнокровно, чтоб не сказать равнодушно, без тени негодования
или вспышки гнева расправлялся он с солдатами, за самые ничтожные проступки карая их палками, розгами, фухтелями, а то и просто зуботычинами… Непостижимо, откуда денщик Макарова и эскадронный вахмистр Васильев набирались физических сил — не говорю о нравственных, буквально забитых, — чтобы переносить истязания». О другом офицере того же полка Никитенко говорит, что он «наслаждался, когда по его приговору до полусмерти забивали и засекали несчастных солдат». Обуздать их было трудно, так как они, пишет Никитенко, «действовали в пределах закона». Законы же, особенно армейские, в то время прямо соотносились с мрачным именем всесильного временщика Аракчеева, и Рылеев это очень остро и болезненно чувствовал.Когда Рылеев получил в Подгорном второе издание восьмого тома «Истории государства Российского» Карамзина, он увидел свое имя на одной странице с именем «графа Алексея Андреевича Аракчеева» в списке «Имена особ, подписавшихся на второе издание «Истории государства Российского». В том же списке были Петр Яковлевич Чаадаев, Никита Михайлович Муравьев и еще одно лицо, любопытное во многих отношениях (о нем речь будет впереди), — «Казанского собора ключарь иерей Петр Николаевич Мысловский». Аракчеев читал и понимал русскую историю по-своему — и по-своему ее делал. Чаадаев, Муравьев и Рылеев, тогда еще не знавшие друг друга, тоже читали «Историю» Карамзина, каждый по-своему, но все они вынашивали планы противостояния аракчеевщине, то есть антиистории, так или иначе все они собирались уничтожить эту зловещую силу, этот дух мучительства и тьмы. Ключарь петербургского Казанского собора также не был на стороне сил туповластолюбивых и немилосердных.
В народе Аракчеев слыл антихристом. Высшие сановники за глаза называли Аракчеева «проклятым змеем» (например — министр двора П.М. Волконский). Журналист Греч назвал Аракчеева «китайским богдыханом». Аракчеев управлял Россией, но не был патриотом: в 1812 году он так сказал: «Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь». В этих словах отчетливо выказалось его понимание истории. Аракчеевщина была не только физическим гнетом для русских людей, она грозила им духовной смертью.
Рылеев читал Карамзина. Сам затевал исторические труды, например «Исторический словарь русских писателей», для которого в 1818 и 1819 годах составлял списки источников, перечни имен, делал выписки, наброски статей — о Фонвизине, Богдановиче, Акиме Нахимове, Григории Сковороде, Симеоне Полоцком, Тредьяковском, Геракове. Но материалы этого словаря — только случайно уцелевший остаток многочисленных прозаических трудов, которыми Рылеев занимался в то время.
Однако главным увлечением Рылеева была поэзия.
Именно в 1819 году в слободе Подгорное Рылеев, счастливый молодой супруг, читая только что купленную книгу — «Сатиры, послания и другие мелкие стихотворения Михаила Милонова», уроженца Воронежской губернии, вдруг прямо-таки подскочил на стуле, захлопнул книгу и выбежал с нею в сад…
9
Так начиналось стихотворение Милонова «К Рубеллию» с подзаголовком «Сатира Персиева» (это была маскировка, так как у древнеримского поэта Персия такой сатиры нет). Рылеев всей душой почувствовал, что русский сатирик хлещет здесь ювеналовским бичом всесильного временщика, самого Аракчеева.
…Бесславный тем подлей, чем больше ищет славы! Что в том, что ты в честях, в кругу льстецов лукавых, Вельможи на себя приемлешь гордый вид, Когда он их самих украдкою смешит? Сколько твердости, спокойного достоинства в неспешной поступи александрийского стиха! …Гордися, окружен ласкателей собором, Но знай, что предо мной, пред мудрых строгим взором, Равно презрен и лесть внимающий и льстец. Наемная хвала — бесславия венец! Последняя строфа — последний беспощадный удар: Ты думаешь сокрыть дела свои от мира — В мрак гроба? но и там потомство нас найдет: Пусть целый мир рабом к стопам твоим падет, Рубеллий! трепещи: есть Персий и сатира!